Звезда Полынь
Шрифт:
А все же страшней водки в больших количествах жидкостей нет.
"Ну зачем же я вчера опять так", – с долгим внутренним стоном раскаяния и муки подумал Степан Корховой.
Все же есть тут некая роковая закономерность, непреложная, как… как главная звездная последовательность Герцшпрунга-Рассела, с неожиданной услужливостью высунулся из мрачной затхлой бездны еще один хвостик с ярлычком покрупнее. Ну, пусть. Непреложная, в общем. Сначала – просто сто грамм для храбрости, чтобы не стесняться, чтобы язык развязался. Чтобы быть на уровне. Как все они. Только все они в это время лишь по глоточку сделали, а ты уже тяпнул пару рюмок. Но потом бы остановиться, пусть они подтягиваются, догоняют, а ты пока сожри что-нибудь существенное; но нет. Зачем-то уже обязательно надо показывать, что ты удалой и можешь выпить море. Вы ж, мол, все интеллигенты в пятом поколении, а я богатырь.
А после череды веселых и вполне еще аккуратных полтинничков вот уже сам собой летит навстречу и третий акт: ляпнул, раскрепостившись,
Интересно, почему они никогда, даже если говорят бестактности, не чувствуют себя виноватыми? Даже не ощущают, что сказали бестактность? Им можно? Или это привычка, впитанная с молоком матери в интеллигентных семьях, боевая тренировка, без которой в их среде не выжить и дня, заклюют – даже если сделал что-то не так, ни в коем случае не подавай виду, а, наоборот, пуще строй морду валенком? Не оправдывайся, а нападай?
И почему у них у всех так язык подвешен… Пока ты им слово – они тебе десять. И все с превосходственной ухмылочкой такой, от которой, сколько ни пей, язык все равно, чуть что, прилипает к гортани и в которую так и хочется засветить уже без лишних слов…
Вот и засветил.
Корховой опять застонал. Хоть гори живьем теперь от стыда – ничего не поправишь. Опять они – невинные жертвы, оскорбленные и поруганные, а он – бандит.
А ведь никто же Бабцева за язык не тянул. Сидели, шутили, смеялись, про ракеты беседовали, блистали эрудицией. И Наташка от каждого глоточка и от каждого нового взрыва смеха все хорошела, хотя куда уж дальше – и вообразить невозможно. Но факт: глаза разгораются, сверкают уже почти нестерпимо, а щечки рдеют, а голосок звонче и звонче… Корховой все пытался за ней поухаживать, то винца подлить, то подложить закусочки, но она ж самостоятельная! Только искоса полыхала на него вспышками чуть раскосых своих глазищ – тувинская у нее капля крови затесалась, что ли, или еще какая-то тамошняя – и ладошкой этак отмахивалась беззлобно, где-то даже заботливо: "Себе, Степушка, себе…" У него от этого "Степушки" в животе, где пониже, прыжками чередовались то лед, то пламень, и безо всякой водки в бестолковке само собой шумело нечто вроде нескончаемых бурных аплодисментов. Или водопада. И Ленька Фомичев через некоторое время стушевался и стал отвечать, только когда к нему обращались, – вроде как, с места не сходя, слегка отступил, молча признав, что Корховой нынче интересней. А это само собой получилось. То есть, на самом деле, загадочная штука психология, но простая, как вымя: кого интересная женщина взглядом или жестом, словом – интересом своим назначит более интересным, тот таким и оказывается. Потому что взбадривается непроизвольно: обо мне хорошо думают – значит, я такой и есть.
Лишний повод уразуметь наконец, что если человеку ли, народу ли, стране ли, наоборот, твердить: ух, какой ты гадкий, тебе надо срочно улучшиться, и мы даже знаем как – он послушает-послушает, да и станет окончательной сволочью. И первым делом, скорее всего, по возможности засветит тебе в глаз…
Во-во.
И теперь даже вспомнить трудно, с чего началось-то!
Как всегда, с пустяка. С выстрела в Сараеве. Но пустяк-то пустяк, а это ж надо иметь напрочь вихнутые мозги, чтобы вот так выворачивать мелочи наизнанку и ломать вечеринку об колено в угоду своей узкой идейной специализации. Сидят люди, каждый со своими прибамбасами, не черти, не ангелы, и им весело и дружно. Корховой, посмеиваясь, рассказал в лицах, как недавно, выпивая с японским одним редактором в гостинице, где тот остановился, они столкнулись с необходимостью сходить за добавкой. Ну, спустились в кабак, там только что танец очередной начался, народ потянулся из-за столиков, и на одном сиротливо осталась едва початая бутылка "Джонни Уокера". Ни тарелок, ни вилок-ложек… Торчит бутыль, и все. Картина – вызывающая, по большому счету – невыносимая. А они оба уже сильно теплые. Переглянулись молча и поняли друг друга без слов. Без единого русского, без единого японского и даже без единого английского. Просто короткий взгляд глаза в глаза, обмен понимающими улыбками, и все. Подошли, взяли – и в лифт. И уже в лифте, не дотерпев до прибытия в номер, из горлышка пригубили. И оба довольны были потом весь остаток вечера, будто по Пулитцеровской какой-нибудь премии схлопотали. "Так что культуры, может, и разные, – под общий хохот закончил Корховой, – но есть в людях что-то базовое. Всегда можно найти точки соприкосновения. Общечеловеческие ценности, ребята, – не пустой звук!" Ну, рассказал человек смешную историю во время застолья – что тут плохого. Даже неизвестно, правда это или он для красного словца и вящего веселья приврал и приукрасил. Но Бабцев этот с постной миной не преминул изронить золотое слово правды: "Вот только вопрос: что он потом о нас подумает? Что, интересно, они о нас благодаря таким, как вы, думают…" А то неизвестно, что они о нас думают, хотел было отмахнуться Корховой, любой их фильм про нас посмотри. Но смолчал. Не хотелось портить вечер. На фига? Ну хорошо же сидим! И Наташка рядом, смеется, и иногда получается коснуться ее локтем, а она даже не отдергивается. Так что поддался на провокацию как раз Фомичев,
обычно в таких вопросах нейтральный до зевоты; тоже, верно, уж окосел. "Почему мы все время должны думать, что о нас подумают? Почему его не озаботило, что мы о нем подумаем?"Сразу стало ясно – Бабцев только того и ждал. А то вроде как все людьми себя чувствуют, забыли о своей скотской сущности, пора напомнить. "Всему свету известно, что японцы не воруют, а работают. Просто-таки по результатам известно. Где Япония и где наша Раша! Именно поэтому человек, про народ которого известно, что он исключительно порядочен, честен и трудолюбив, может себе позволить такую шалость. Особенно здесь, в нашем Парке русского периода. А вот нам следовало бы вести себя особенно осмотрительно, потому что всему свету известно: мы тут, как и все рабы, – ворье. Спокон веку – ворье. Удел ежесекундно зыркать по сторонам в поисках того, что плохо лежит, – это нормальное состояние русского крепостного, у которого нет гарантированной собственности…"
У Степана от негодования просто в зобу дыхание сперло. Это японцы-то не воруют! Одна из самых мощных мафий в мире! Но хрен с ними, с японцами, – их проблемы! А мы! Мы!! И Корховой, нервно запинаясь и став опять бездарно косноязыким, поведал, что в родной деревне его родителей (до школы да в младших классах Корхового увозили туда к бабушке на целое лето, и он всей сутью своей успел неотторжимо впитать эту истинную – луговую, соломенную, яблочную – Русь) еще в семидесятых никто не запирал домов. Разве что снаружи на щепочку или палочку, когда уходили.
"Баушка, ты зачем в колечко хворостинку сунула?" – "Ну как же, Степушка… Ежели кто к нам придет – сразу увидит: никого нет дома…"
Хотя в то же время: "Степка, ну что ты все с книжкой да с книжкой? Ты мушшына или кто? Делать нечего – так по воду сходи!"
Но об этом – не здесь и не сейчас…
Бабцев усмехнулся своей кривой, превосходственной ухмылочкой.
"Да что у вас там взять-то было", – парировал он.
Хорош довод, да?
"А когда стало что взять?! – свирепея, заорал Корховой. – Кто взял? Иванов-Петров-Сидоров, что ли? Нет, дорогой! Гусинский-Березовский-Ходорковский! Так кто тут рабы? Кто зыркает, что плохо лежит?"
"Мужики! Эй, мужики! – уже откровенно встревожившись, спохватился Фомичев. – Кончайте! На кой ляд вам это надо? Хорошо ж было!"
Поздно.
Бабцев с ледяной удовлетворенной улыбкой откинулся на спинку своего стула.
"Ну, разумеется, – сыто констатировал он. – опять во всем евреи виноваты. Какая свежая мысль! Как она необходима для процветания Отчизны!"
"Валентин, ну хватит, правда! – взмолилась уже и Наташка. – Евреи хорошие, мы любим евреев. Я сама еврейка! – и она указательными пальцами растянула себе глаза чуть ли не к вискам, подчеркивая раскосость. – Все мы отчасти русские, но все мы немножко евреи. Будет вам, ребята!"
Да. Ну почему, стоит только заговорить о России и русских, икнуть не успеваешь, как, сам того не желая, говоришь уже о евреях? И то, с чего начался разговор, уже забыто, уже неважно все по-настоящему важное, будто нет в мире иных проблем, кроме как исчадия ада они или вечные жертвы? Да что в лоб, что по лбу!
Корховой всадил еще грамм полтораста, пытаясь взять себя в руки, и тут ему показалось, что у него появился довод – мирный, уважительный к собеседнику и, что немаловажно, даже где-то неотразимый.
"Послушайте, Валентин, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. – Всем понятно, что есть такой штамп. Типа если в кране нет воды… Он отвратителен. Но есть другой штамп. Что еврей – это просто-таки синоним несчастного страдальца, от веку без вины виноватого. Его все гнетут ни за что ни про что, просто потому, что он еврей. А спроси: а почему, собственно, их все всегда угнетали, может, отчасти и неспроста? Правильный ответ: потому что они несчастные евреи, народ с очень тяжелой исторической судьбой, ведь их всегда все угнетали. Это тоже штамп. Но есть еще много штампов столь же мерзких и неумных. Например, стоит кому-то заикнуться о тяжелой – тоже тяжелой! – судьбе русского народа, как в ответ слышишь: ну, никто вам не виноват, вы все это сами на свою задницу придумали! Чуть заикнись о тех, кто нам кровь пускал и головы морочил, сразу – ага, конечно, чтобы оправдать собственную глупость и подлость, всегда надо найти врага. Так ненавидеть одни штампы и так боготворить другие – разве это честно?"
Корховой и сам не ожидал от себя столь связной и вроде бы убедительной, и даже вроде бы сбалансированной, ни для кого не обидной речи. Он с облегчением и толикой гордости перевел дух.
Однако Бабцев в ответ лишь развел руками: ну, мол, случай клинический, медицина бессильна.
"Вот вам, господа, обыкновенный русский фашизм в натуральную величину", – сказал он.
Тут Корховой ему и врезал. Просто и молча перегнулся через столик – ни Фомичев, ни Наташка не успели его даже за локоть ухватить – и врезал по самодовольной морде. Даже не задумавшись ни на миг, еврей сам-то Бабцев или просто так гонево гонит. С грохотом Бабцев слетел со стула, стул полетел кверху ножками в одну сторону, Бабцев кверху ножками – в другую. Вокруг завизжали, с ужасом прыгая в стороны с пути катящегося на спине Бабцева, будто из лопнувшего радиатора отопления под давлением хлынул кипяток и надо от струи спасаться.