Золотой саркофаг
Шрифт:
Балсас уже десять лет пробовал пищу императора и порядочно разжирел, правда, не на харчах самого Диоклетиана, очень простых и даже скудных. Но ему ни разу еще не представилось случая спасти жизнь господина. К глухоте своей он довольно скоро привык, и, мало склонный к созерцательности, так же легко перенес бы, пожалуй, и слепоту. Ничто его не занимало, кроме действий, требуемых по должности. Подносить пищу или напитки к своему рту он с таким же успехом мог бы и вслепую. Единственным огорчением для этого добросовестного служащего была невозможность исполнить свой долг, а он чувствовал, что способен выполнять его особенно хорошо.
Этот вечер был таким, что прегустатор и в смертный свой час будет вспоминать его
– Ты знаешь, Диокл, какой нынче день? – спросила императрица, взяв мужа за руку.
– Очень веселый день! – отвечал Диоклетиан и, погладив жену по бледному изнуренному личику, добавил:
– Ты сегодня как никогда свежа и красива! Я не поверил глазам своим, увидев тебя там, на форуме. Не помню, когда я еще так радовался!
– Не о том речь, Диокл! Нынче девятое ноября!
В этих немногих словах прозвучало столько неизъяснимой скорби, сколько не наберется у десятка плакальщиц за целую ночь.
– Что ты говоришь, голубушка! А мне это и в голову не пришло!
За долгие годы своего владычества Диоклетиан, как опытный властитель, научился искусно притворяться и при надобности кривил душой легко и свободно, но не в разговорах с женой, подобных сегодняшнему. Девятое ноября не выходило у него из головы уже в течение многих дней.
– Тебе легче, Диокл: ты – отец! Только матери, видно, должны до самой смерти терзаться воспоминаниями!
Чтобы не видеть глаз жены, император прижался щекой к ее плечу.
– Знаю, милая, знаю: ты о сыне!
– Да!.. Сегодня ему исполнилось бы восемнадцать лет. И уже шестнадцать лет мы ничего не знаем о его судьбе!
Император вздрогнул.
– Не надо, Приска, не надо!.. Не говори об этом!.. Нельзя вспоминать об умерших в день их рождения! В эти дни Гадес на лугах асфоделей дает им свободу. И если их зовут домой, они являются. Неужели ты хочешь всю ночь слышать плач ребенка?!
– О-о, Диокл! Услышать хоть раз!
– Но он попросит есть, а ты не сможешь его накормить, потому что он – только тень… Он протянет к тебе руки, но ты не сможешь его поцеловать, потому что он только тень… Ты спросишь, здоров ли он, но он не сможет тебе ответить, потому что он – только тень… А с рассветом он вернется с таким же бесплотным теням, как он сам, с которыми он может разговаривать, и расскажет им, что навестил свою мать, но она не накормила его, не поцеловала и даже не спросила о здоровье… Лучше, Приска, вовсе в этот день не поминать его. Не будем о нем говорить. Хорошо?
Беззвучные рыдания душили августу, и некоторое время она не могла вымолвить ни слова. Потом, уронив голову на грудь мужу и всхлипывая, с трудом проговорила:
– Хорошо, не будем больше об этом. Только скажи мне, Диокл, ты действительно уверен, что наш сын погиб?
Не всегда удавалось Диоклетиану уклониться от встречи с женой в этот день. Он знал наперед, что этого вопроса ему не избежать, и мог ответить на него, не задумываясь. Может ли он сомневаться,
если видел все своими собственными глазами.– Расскажи, Диокл, расскажи!
– Милая, сколько раз я уже рассказывал тебе!
– Расскажи опять! Кто знает, не в последний ли это?
Со сдержанной грустью, тихим голосом Диоклетиан стал опять рассказывать всю историю, как обычно детям рассказывают о смерти. В ту пору войска его были расположены недалеко от Пессина; семья тоже находилась при императоре. Все готовились отпраздновать вторую годовщину его восшествия на престол. Он вспомнил о пессинском оракуле и подумал: если жрица верно предрекла будущее ему, то почему бы ей не предсказать судьбу и его сына. Было раннее утро. Императрица еще спала, когда он, завернув мальчика в плащ, вскочил на коня, рассчитывая вернуться до того, как она проснется. Однако по дороге в Пессин на крутом берегу реки его конь, чего-то испугавшись, встал на дыбы, потом рухнул наземь. Император даже не ушибся, но Аполлоний у него на глазах полетел прямо в пучину. Пока Диоклетиан высвобождался из-под коня, бурный поток унес маленькую жертву прихоти великих богов под землю. Только детская сандалия долго еще кружилась в водовороте.
В конце этого печального повествования императрица неизменно падала в обморок. Теперь же, крепко сжав ладонями лицо мужа, и глядя ему в глаза, она воскликнула:
– Скажи, Диокл, ты не думаешь, что мальчика спасла и воспитала какая-нибудь нимфа?
Совсем растерявшись, император отвечал:
– С чего это, милая, пришло тебе в голову? Ты никогда ничего подобного не говорила.
– А Пантелеймон уверяет, что я еще могу встретиться с сыном. Наверное, он имел в виду что-нибудь вроде этого… Ведь добрая нимфа могла приголубить нашего Аполлония и воспитать его, как речного бога… Впрочем, нет! Пантелеймон не верит ни в нимф, ни в речные божества… Они не признают никаких богов, кроме своего, единого.
Августа сокрушенно опустила голову.
– Кто этот Пантелеймон?
– О, Пантелеймон – великий христианский маг! Врач. Это он поставил меня на ноги… Кстати, ты ничего не имеешь против, что меня лечит теперь он, а не Синцеллий?.. Он и Валерии, конечно, поможет.
– Валерии? А что с ней?
– Пантелеймон сказал, что она – великая грешница, преступница.
– Наша дочь?! – поразился император. – Ты знаешь, в чем ее преступление?
– Она ненавистница. Пантелеймон говорит, что ненавидеть – величайший грех.
Император недоумевал. Преступление – это нарушение закона. За восемнадцать лет своей власти он издал больше законов, чем все его предшественники за последнее столетие, но ненависти он ни в одном законе не запрещал. Разве можно это запретить: чувство злобы, неприязни присуще человеческой природе. Правда, у него самого ее нет: никогда ни к кому он не питал особой вражды. И все-таки немыслимо объявлять это чувство преступлением или, как выражаются христиане, грехом. Да сами блаженные боги – великие ненавистники. Нередко они злобятся даже друг на друга, а уж простым смертным, если те обидят богов, никогда не удается избежать их лютой мести.
– Кого же ненавидит Валерия? – с усмешкой спросил Диоклетиан.
– Мужа своего, Галерия.
– Почему? Разве он обижает ее? По-моему, он человек достойный.
Августа чуть было не ответила, что от Галерия пахнет кровью, но сдержалась. Диоклетиан не имел обыкновения разговаривать с ней о государственных делах, но она не раз слышала от него, что нельзя править государством без кровопролития. Вот и за порфиру пришлось пролить кровь. После рассказов Пантелеймона об их незлобивом боге августа не любила вспоминать про Апера, послужившего последней ступенью к трону. Теперь она думала об этом, хотя прежде подобные мысли никогда не приходили ей в голову. Ее мучил вопрос; может быть, их родительское злосчастье – возмездие за власть, зачатую в крови?