Золотая пучина
Шрифт:
— Разве есть цена человеку?
— Стало быть, есть.
— Дурак. Да разве можно свою вещь не спасти? Рогачёвы не трусы.
Михей понял намёк. Озлился.
— Трусы в окопах вшей кормили, а герои возле бабьей юбки простокишу хлебали.
Гнев Устина уже проходил. Он усмехнулся: чего говорить с дураком. Но, чтоб слово осталось за ним, бросил Михею:
— Как двину по шее, так все твои Егории наземь посыплются. Семь гривен… Ты заимей раньше семь гривен, а потом и бросайся. Чего ж сам-то под комель лез. Не за пилу? Смотри у меня… Ксюха,
Устин несколько дней не был дома. Не терпелось узнать, как там житье. Отломил кусок шаньги, пожевал, прихлебнул из деревянной миски квасу. Голову не поворачивал. Только глаза скосил в Ванюшкину сторону.
— Как там мерин, начал приступать на ногу?
Ванюшка молчал.
— Приступает, дядя, — выручила Ксюша. — Рану дёгтем залили. Теперь ничего.
— Хмы… хмы, — прокашлялся Устин. Подумал: двоих мужиков рощу, а про мерина знает девка чужая. — Повернувшись к Ксюше, спросил — Сенцы-то в оттепель протекли?
— Нет, дядя. В кладовке в углу, где дымарь висел, протекло малость. Так мы его прибрали.
— Вот и славу богу. Стало быть, всё в порядке.
— Третьего дня тётка Матрёна животом шибко маялась. Всю ночь ревмя ревела. А сейчас полегчало. Крестную ныне видела. Поклон всем послала.
При упоминании о крестной Симеон поперхнулся. Устин посмотрел на него осуждающе, сказал:
— Ксюха, подай-ка ещё шаньгу. — И опять зашумел на Михея. — Убери, нехристь, нож с моих глаз. Убери. Хлебушек ить тело Христово, а ты его ножом полосуешь. У-у-у, басурман.
Закончив есть, Устин не торопясь размашисто перекрестился. Перекрестил остатки еды, чтоб бесы в неё не поселились, перекрестил инструмент, чтоб работалось споро.
— Ну, хватит лентяя праздновать, пора и бога порадовать. Становись на работу.
Ксюша потянула из кармана варежку, и жёлтое яичко, то самое что нашла сегодня в ключе, упало на снег. Сверкнуло на солнце. Она подняла его и протянула дяде.
— Может, сгодится в хозяйстве.
Устин сразу ощутил его необычную тяжесть. Прикусил зубами.
— Твёрдое. Блестит. Гм… Неужто оно?
Втянул голову в плечи, огляделся: никто не видел? Нет! Поманил к себе Ксюшу. Спросил шёпотом:
— Откуда взяла?
— В ключе нашла.
— Тише ты. А кто видел?
— Один Ванюшка.
— Добро! Эй, Сёмша, пиляй с Ванюшкой, а мы… Ксюха тут учуяла след маралий, так мы того… ненадолго.
— Какой марал? — удивился Михей. — Об эту пору марал ещё в степском краю. Может, оленя след?
— Может, оленя. Кто знат, — охотно согласился Устин.
— Так в такую погоду оленя всё одно не скрадешь, — не унимался дотошный Михей.
Устин озлился.
— А ты помалкивай в тряпочку. Таёжник. Не можешь к зверю подобраться, а ещё туда же… «Царицу казали».
…Много передумал Устин, ворочая скользкие, обледеневшие валуны в холодной воде. Когда под вечер он вылез на берег, держа в руке три тяжёлых крупинки, его бросало то в жар, то в холод.
— Эх, доченька, ежели
это золото — хомут справим новый… А тебе… Тебе бусы куплю.Село гудело.
У реки ребятишки катались с заснеженных гор: кто на санках, кто на досках или кусках бересты, облитых водой, чтоб лучше скользили. Девки в полушубках, в шабурах, в цветастых праздничных полушалках; разодетые парни в лихо заломленных набекрень лохматых ушанках, с песнями, с шутками тащили на гору тяжёлые дровни, кучей валились на них и летели с горы. Девки истошно визжали от страха, от бьющего в лицо встречного ветра и от того, что в этой весёлой свалке руки парней были желанно смелы.
По улице, звеня бубенцами, рысили мохноногие лошаденки. В накрытых домоткаными половиками розвальнях — тоже куча мала — мужики, ребятишки, бабы.
Последний день масленицы! Встреча весны!
Арина медленно поднималась в гору по узкой, крутой тропинке. С обеих сторон тропы торчали из сугробов только маковки высоких огородных заборов. За спиною — визг девок.
«Когда-то и я так. На санях да с горы. Не успела повеселиться — и замужем. Не успела косу по-бабьи заплести — и солдатка!»
В первые дни войны вместе с Михеем забрали Никифора. Вместе они воевали. В одно время ранило. В одно время получили Георгия. Беспалый Михей вернулся в село, а Никифор отвалялся в госпиталях и снова на фронт. Арина, как прежде, — ни вдова, ни мужняя баба. Солдатка!
В горле у Арины комок. Скользят бродни по обледенелой снежной тропе. На плечах — коромысло. Тихо, осторожно переступает она ногами. Плавно колышется в ведрах вода.
За чёрной банюшкой в сугробах мелькнула тень. Рослый, белокурый мужик, молодой, в расстёгнутом полушубке, ломая снег, выбрался на тропу. Загородил Арине дорогу. Дышит порывисто, тяжело.
Оглянулась Арина по сторонам. Никого. Опустила глаза и спросила вполголоса:
— Кого тебе, Симеон?
— Будто не знаешь?
— Не успел свою бабу отнести на погост, к чужим потянулся.
— Ты ещё девкой была… Неужто не помнишь?
Нет, не забыла Арина ни горящих Симеоновых глаз, ни того, как часами он поджидал её на этой самой тропе, между прорубью на реке и избой. Помнит, как горели её щёки при виде Симеона, как сладко ныло в груди. Но что было — быльем поросло.
— Пусти.
— Не пущу.
— Соседи увидят. Мужняя я. Стыд-то какой. Уйди, зашумлю.
— Всё одно не уйду. Я ж ни как… Я всего посмотреть на тебя.
Немногословен Симеон и угрюм. Свинцово смотрит на мир из-под нависших бровей. В доме Устина редко услышишь живое, ласковое слово, все больше с нахмурки, все больше руками. Но сейчас потеплели глаза Симеона. Робеет он. Не отрываясь смотрит на влажные, полуоткрытые губы и румяное, здоровьем налитое лицо, на серые испуганные глаза под русыми бровями. Смотрит и будто впервые видит, наглядеться не может. Так бы и стоял всю жизнь и смотрел на Арину.