Жестяной барабан
Шрифт:
Но господин Файнгольд утешил Марию, рассказывая ей о людях, которых он знал и которые, несмотря на водянку и на горб, сумели кой-чего достичь в жизни. Он поведал ей о неком Романе Фридрихе, который эмигрировал в Аргентину вместе со своим горбом, открыл там торговлю швейными машинками, торговля эта впоследствии очень разрослась, и он сделал себе на этом имя.
Повесть о преуспевшем горбатом Фридрихе, правда, ничуть не утешила Марию, зато повергла рассказчика, господина Файнгольда, в такой восторг, что он решил изменить лицо нашей лавки. К середине мая, вскоре после конца войны, в лавке колониальных товаров появился новый ассортимент, появились первые швейные машинки и запасные части к ним, но продовольственные товары тоже оставались некоторое время и помогли осуществить переход. Райские времена! Наличными почти никто не платил. Меняли все на все, искусственный мед, овсяные хлопья, последние пакетики содового
Собственно говоря, бабке был нужен керосин, потому что в Биссау больше не было света. Файнгольд поделился с ней своим керосиновым опытом, приобретенным в лагере Треблинка, а также поведал о своей многогранной деятельности в качестве лагерного дезинфектора, затем он велел Марии наполнить керосином две литровые бутылки, дал в придачу пакет искусственного меда и целый набор дезинфицирующих средств и, кивая, хоть и с отсутствующим видом, выслушал рассказ бабки о том, что и как выгорело в Биссау и в Биссау-Аббау за время боевых действий. И о разрушениях в Фиреке, который теперь называют по-старому Фирога, она тоже ему поведала. А Биссау теперь, как до войны, Бизево. А Элерса, который был в Рымкау ортсбауэрнфюрером и очень работящим человеком и еще был женат на жене сына ее брата, короче говоря, на Яновой Хедвиг, того самого Яна, что остался на почте, — так вот этого Элерса сельские рабочие повесили прямо перед его конторой. Они и Хедвиг чуть не повесили, потому как она, жена польского героя, вышла за ортсбауэрнфюрера, ну и потому еще, что Стeфана произвели в лейтенанты, а Марга, так та и вовсе состояла в СНД.
— Ну, — сказала бабушка, — со Стефаном они ничего сделать не могут, потому как Стефан погиб на Ледовитом океане, там, наверху. Но вот Маргу они хотели захапать и отправить в лагерь. Только тут Винцент наконец-то открыл рот и заговорил, да так, как в жизни не говорил. Теперь Хедвиг с Маргой живут у нас и помогают в поле. Только сам-то Винцент от говоренья до того повредился, что навряд ли он долго протянет. Ну а сама бабка, у той тоже и сердце, и вообще всюду, и голова, потому как один дурень по ней стучал, думал, дак как же не постучать.
Так жаловалась Анна Коляйчек, и сжимала руками свою голову, и гладила меня по моей все растущей голове, и в конце поделилась своими наблюдениями:
— С кашубами оно завсегда так, Оскархен, их завсегда ударяет в голову. Но вы теперь переберетесь туда, где получше будет, а старая бабка, та останется. Потому как с кашубами нельзя куда ни то переезжать, они должны оставаться там, где они есть, и подставлять головку, чтоб другие могли по ней колотить, потому как наш брат и поляк не настоящий, и немец тоже не настоящий — а уж если кто и вовсе из кашубов, этого и немцам мало, и полякам мало. Им подавай все точно!
Бабка громко засмеялась, спрятала керосин, искусственный мед и дезинфекционные средства под те четыре юбки, которые, несмотря на все чрезвычайные события, военные, политические и всемирно-исторические, не утратили своей картофельной окраски.
Когда бабка уже собралась уходить и господин Файнгольд попросил ее на минуту задержаться, поскольку он хочет познакомить ее со своей женой Любой и прочими членами семьи, а жена Люба так и не вышла, Анна Коляйчек ему сказала:
— Ну и Бог с ней. Я и сама все кричу: Агнес, кричу, доченька, шла бы ты
сюда да помогла своей старой матери белье выкручивать. А она не приходит, все равно как ваша Люба не приходит. А Винцент, ну который мой брат, он хоть и больной, встает среди ночи, когда темно, идет к дверям и будит соседей, потому как громко зовет своего сына, Яна зовет, а Ян как был на почте, так и остался там.Она уже стояла в дверях и обматывалась платком, когда я закричал с постели: «Бабка! Бабка!» — то есть «бабушка, бабушка!». И она повернулась, уже приподняла малость свои юбки, словно хотела там меня и оставить, и забрать с собой, но, верно, вспомнила про бутылки с керосином, и про искусственный мед, и про дезинфекционные средства, которые все вместе уже заняли мое место, — и ушла, ушла без меня, ушла без Оскара, просто ушла.
В начале июня двинулись на запад первые транспорты с переселенцами. Мария ничего не говорила, но я мог заметить, что и она прощается с мебелью, лавкой, всем доходным домом, с могилами по обе стороны Гинденбургаллее и с холмиком на кладбище в Заспе.
Прежде чем спуститься с Куртхеном в подвал, она порой сидела по вечерам возле моей кровати, у пианино бедной моей матушки, левой рукой держала свою губную гармошку, а правой пыталась одним пальцем наигрывать сопровождение к своей песенке.
Господин Файнгольд страдал от ее музыки, просил Марию перестать, но, едва она опускала руку с гармошкой и собиралась захлопнуть крышку пианино, просил поиграть еще немного.
Потом он сделал ей предложение. Оскар догадывался, что к этому идет. Господин Файнгольд все реже призывал свою жену Любу, и одним летним вечером, полным мух и жужжания, убедившись, что Любы нет как нет, сделал Марии предложение. Он готов был взять и ее, и обоих детей, включая больного Оскара. Он предлагал ей квартиру и долю в лавке.
А Марии было тогда двадцать два года. Ее первоначальная, как бы случайно возникшая красота за это время окрепла, чтобы не сказать затвердела. В последние месяцы войны и первые послевоенные она осталась без перманента, за который раньше платил Мацерат, и хоть она больше не носила косы, как было в мое время, ее длинные волосы, спадая на плечи, давали возможность увидеть в ней чуть слишком серьезную, может, даже ожесточившуюся девушку и эта самая девушка ответила «нет», отказала господину Файнгольду. На бывшем нашем ковре стояла Мария, прижимала Куртхена левой рукой, указывала большим пальцем правой на кафельную печку, и господин Файнгольд, равно как и Оскар, услышал ее слова:
Ничего из этого не будет. Здесь все кончилось. А мы поедем в Рейнланд, к моей сестре Густе. Она там за оберкельнером по ресторанной части, звать его Кестер, и пока мы поживем у него все трое.
На другой же день она подала заявление, а три дня спустя мы получили наши документы. Господин Файнгольд больше ничего не говорил, он закрыл торговлю, покуда Мария укладывала вещи, сидел в темноте на прилавке возле весов и даже не черпал ложкой искусственный мед. Лишь когда Мария хотела с ним попрощаться, он соскользнул с прилавка, взял велосипед с прицепом и предложил проводить нас до вокзала.
Оскар и багаж — а нам разрешили взять с собой по пятьдесят фунтов на человека — были погружены в двухколесный прицеп на резиновом ходу. Господин Файнгольд толкал велосипед, Мария держала Куртхена за руку, и когда на углу Эльзенштрассе мы сворачивали налево, еще раз оглянулись. А вот я больше не мог оглянуться на Лабесвег, потому что всякий поворот головы причинял мне боль. Вот почему голова Оскара сохраняла неизменное положение. Лишь не утратившими подвижность глазами я послал привет Мариенштрассе, Штрисбаху, Кляйнхаммерпарку, все еще сочащемуся мерзкими каплями подземному переходу к Банхофштрассе, моей уцелевшей церкви Сердца Христова и вокзалу пригорода Лангфур, который теперь назывался Вжешч — почти непроизносимое название.
Нам пришлось ждать. Когда подали поезд, оказалось, что это товарный. Людей было много, детей чересчур много. Багаж проверили и взвесили. Солдаты забросили в каждый товарный вагон по охапке соломы. Музыка не играла, но и дождя тоже не было. А было облачно с прояснениями, и дул восточный ветер.
Мы попали в четвертый от конца вагон. Господин Файнгольд со своими редкими рыжеватыми летящими волосами стоял внизу, на путях; когда мощным рывком дал знать о своем прибытии паровоз, он подошел поближе, протянул Марии пакетик маргарина и два пакетика искусственного меда, а когда команды на польском языке, когда крик и плач возвестили отправление, он присовокупил к дорожному провианту пакет с дезинфицирующими средствами — лизол важней, чем жизнь, — и мы тронулись, оставили позади господина Файнгольда, он же по всем правилам — словом, как оно и положено при отправлении поездов, — становился со своими летящими рыжеватыми волосами все меньше и меньше, потом виделся лишь как машущая рука, потом и вовсе пропал из виду.