Железная кость
Шрифт:
4
Это лишь для него было внове — платить за возможность простора, обзора трудовой усталостью тела, мозолями, потом, тем же обыкновенным, чем платили здесь все. Для него, человека, который ничего тяжелее мобильника и обшитого мягкой кожей руля вездехода двадцать лет как в руках не держал и орудовал только идеями денежных, электрических, сталеплавильных и живых человеческих сил. Это лишь у него ныли шея, лопатки, все мышцы, к окончанию смены забитые каменной болью, а потом началось: каждый новый гребок унимал, заглушал, разбивал эту боль добавляемой новой, живительной болью; ощущал он под кожей появление новых каких-то туго скрученных, толстых и способных выдерживать большие разрывные усилия тяжей, и уже не подламывались ноги, и чугунный совок больше не выворачивался из припаянных к древку ладоней; все, что прежде, недавно в составе его исходило ледащей лошадиной дрожью и кричало: не можем, прекращай это все, а не то мы полезем сейчас из тебя, — начинало теперь удивляться себе, добавлению стального в состав, и настывший по днищу, выгребному бассейну свинцово тяжелый, вовсе не поддававшийся мышцам бетон с каждым днем отрывался все легче, становился могущей свободно быть перелопаченной нормой. Извлекал из лопаты он прок, из железной коробки,
Наконец он увидел Ишим целиком. Не четыре локальные зоны, не жилой городок, обнесенный трехметровым бетонным забором, не шахтерский поселок с центральной площадью-плацем, со своей двухэтажной школой, санчастью (клеткой для Станиславы), пищевым комбинатом, котельной, баней, а все восемь гектаров неволи и землю, на которой построили зону. Вид сверху: два неравных квадрата — вдвое меньший жилой, рассеченный заборными сетками и застроенный тесно бараками, и большой, с лоскутами забеленной цементом земли меж бетонными плитами и пирамидами щебня. Жилой квадрат лежал южнее (юго-запад?), промзона — севернее (северо-восток?), своей северной границей примыкая к промзоне вольной, истинной, огромной: там сразу следом за забором начинались задворки сдохшего ремонтного завода — со штабелей Угланов видел поеденные ржой и заросшие травой одноколейки и протяжные стойла депо, из которых выпирали чумазыми тепловозными мордами поездные составы: все покрылось лишайником и никем не лечилось, но откуда-то издалека долетали до слуха железнодорожные стуки и вздохи; близость этой товарной? узловой? сортировочной? станции подымала внутри него рвущий простор, совершенно звериную тягу, дававшую ложное ощущение телесной всесильности: разбежаться, взлететь, разом перемахнуть, приземлившись, как кошка, по ту сторону зоны, и таким вот ничтожным казался трехметровый слоновий забор со стальными штырями-«ресничками» и зубастой армированной «егозой» по гребню.
Всего в каких-то трех часах ровно-остервенелого автомобильного лёта, в 160 километрах отсюда, пролегала граница со степным Казахстаном, непрерывная только на бумаге и в «Гугле» и расстрельно, решетчато, высоковольтно перекрытая только на железнодорожных путях и потоковых трассах — совершенно бесплотно-воздушная на протяжении сотен километров степных большаков: там никто не живет, там пространство, земля служат уничтожению, а не нуждам двуногих. Засадили его вот сюда, выбрав точку на карте подальше от обеих столиц, миллионников, и не важно, поближе к чему, — не подумав, в арктическом знании, что Угланов — животное целиком кабинетное, что не может мужчина никогда забеременеть, а Угланов — физически взять и уйти.
Ну а может? Снимок местности в «Гугле» на планшете открыть? Федеральные трассы, речушки, равнины? Закупить себе аборигенов, что протянут дорожку сигнальных огней и подгонят машинку под задницу, раздобудут моторку, схоронят под ельником? Мозговую полнейшую чуял он нищету, неспособность начинить своей волей вот это пространство, пустыню, страну, так живущую, словно никакого Угланова нет в ней и ее география для Угланова — точка.
В этой точке, засаженный в собственную черепную коробку (нет надежней тюрьмы), он пока обживался, марш за маршем в отрядном строю изучая все детали того, как устроена зона на въезд и на выезд. Восточная заборная стена, отчетливо видневшаяся между штабелями готовых ЖБИ на первом полигоне, была пробита мощными железными воротами с караульной, подъятой на сваях над забором кирпичной вышкой: стальные 20-миллиметровые листы раздвигались с натужным поскрипыванием, запуская на промку порожние панелевозы и груженные щебнем, песком самосвалы, заползавшие то вереницами, то в одиночку, выпуская — просевшие на рессорах под тяжестью взятых армированных плит и огромных железобетонных колец; мастодонты хребтового и кассетного типа с пережевывающим хрустом и пыханьем подползали к закрытым, открываемым с пульта на вышке воротам, накрывали своими кряхтящими днищами смотровые траншеи — муравьи-контролеры копошились под ними, ковырялись в капотах, в кабинах, придавая значение всем звучащим пустотам, всем узлам, сочленениям, трубкам, всем возможным вместилищам для чего-то размером… ну максимум с кошку; сквозь железные кости держательных, ограничительных ферм, на скелетных платформах все и так было видно: продукция, и заглядывали лишь для проформы в ничтожный зазор меж панелями; никаких установок ультразвука, конечно, чтоб просвечивать эти железобетонные сэндвичи; если б были сыпучие грузы в контейнерах, то тогда бы до днища, наверное, протыкали баграми. Посмотрел он на это сочетание полной прозрачности с абсолютной непроницаемостью — и в башке его щелкнуло: вот! Все машинное-железное и человечье сцепилось в безоткатный и непогрешимый в своей простоте механизм — как в ускоренной съемке, перемотке строительных пятилеток и геологических вечностей, как в рекламах российских нефтяных монополий и промышленных монстров: горизонт зарастает высотными мачтами башенных кранов, и несутся по небу заводские дымы, облака, и свинцовая хмарь запустения и неустройства смывается навсегда наступившей солнечной синью процветания и изобилия: увидел, как ему вмуровать себя в этот бетон и на этих колесах, в железном скелете уползти за ворота. Известковой пылью дымилась меж раздвинутых створок бетонка, вот по ней доползти до Ишимки (выводила на берег реки, упиралась в песчаный карьер), ну а дальше…
Никакого нет «дальше». Тут должна поработать бригада, двое-трое хотя бы рабски преданных, рабски зависимых от него человек, что сколотят ему, под него этот гроб, заколотят, зальют по поверхности жидким бетоном… и никто не готов, не согласен, конечно, на зоне на него поработать вот так, подставляя себя под стрелу, под плиту, прочность всей своей будущей жизни на воле, с теми, кто их там ждет, как Чугуева, и кого они любят. Послушание закону, конвейеру зоны — вот на что они все заложились, мужики с небольшими сроками за украденный где-то с повозки мешок ячменя и за пьяную драку с увечьями; все, что нужно от них, — отсидеть три-пять лет мерзлым овощем, и тогда приговором придушенная, полустертая жизнь снова станет законной, невозбранной всамделишной жизнью, здесь таких большинство, ну а что до «тяжелых», «зверей в человеческом облике» — это здесь они, в зоне, а не «там», в позабытом, позабывшем их мире, устроены: здесь дается им все, пропитание, место для жизни — на хрена им «туда», где не могут уже ничего? На хрена им впрягаться в углановский замысел? Волчья масть? Волчью масть не выводят на промку,
вор на промке работать по понятиям не должен. Так что пусть эта мысль-идея — наивная — уползти за ограду невидимым поживет в его черепе как зеленая искра, росток под плитой, получая какие-то воду и пищу по зрительным нервам извне, чтоб развить свои корни, или не получая совсем ничего, — и тогда она быстро зачахнет. Пусть, возникнув, растут рядом с нею другие, упираясь, давясь и доказывая свою жизнеспособность хозяину.А какие другие? Вспомнил про «своего» архитектора, не забывал — Вознесенский, спасенный, не порванный, со сведенным навеки со лба петушиным клеймом, надышался неприкосновенностью и носился по зоне надутым углановской волей шариком, обмирая, потея, подтаяв от тепла человеческих душ: здесь вот тоже, оказывается, люди! Пощадили, не тронули, поняли, и Угланов — какой человек! — обещает ему пересуд и свободу, возвращение к любимым двум женщинам. И спешил теперь делать этим людям хорошее, «обустроить пространство для жизни людей»: благодарно взвалил на себя всю проектно-расчетную каторгу по строительству и капремонту объектов и дренажной системы колонии. И бежал сейчас по полигону с планшетом и размерными характеристиками для бетонных панелей под мышкой — близорукий, беспомощный добрый придурок, самый первый из всех душ на зоне, кого он, Угланов, без сомнения (?) может наполнить сумасшедшим своим.
— О, Артем Леонидович… — Он, Угланов, сидел на бетонной плите, дожидаясь еще одного самосвала; две дубацкие туши покачивались на расстоянии, убивающем звуки. — Ух вы серый какой. От бетона вот, в смысле — цемента. Ветер, ветер какой!
— Сядьте рядом со мной. Вот, курите.
— Так ведь я не…
— Сигарету возьми, — надавил на чернильные, беззаветно, бессмысленно благодарные глазки и в голос: — Хоть убейте меня, не пойму, в чем величие вашего Нормана Фостера. Он, по-моему, только ворует у Шухова, нет? — Пусть услышат соседи, мужики, контролеры: «ну, хай-тек, он действительно очень во многом восходит…» — двое «интеллигентов» на минуту слились в непонятном и понятно безвредном, пустом щебетании. — Тихо, тихо сейчас говори. Ты, наверное, уже изучил эту зону, Вадим. Как инженер, как спец.
— Ну да, спасибо вам — можно сказать, работаю по специальности.
— Мне нужен план зоны, Вадим. Мне нужно, чтобы ты мне подсказал… — выпускал из себя в воспаленном спокойствии, бредил, оскальпированным черепом установив, осязая, кто где, на каком расстоянии стоит и что может услышать, — где тут тонко и рвется. Где можно прорыть. Две точки, две дырки, по ту и по эту.
— Вы?.. Вы?.. — вперился в Угланова, словно тому проветрила череп сквозная дыра, полезла на морде звериная шерсть и может Угланов теперь лишь рычать, пустившись обратной дорожкой с лестницы людской эволюции, вниз до упора.
— Вадим, не надо это осмыслять сейчас. — Смотрел в неспособность вместить. — Ты пойми для себя: ты ничем не рискуешь. Никто не узнает, не въедет. Никто не докажет, что мне это — ты. Полгода всего, ну год вот от силы — и ты уже будешь в Москве. Уедешь вообще из страны. Твой образ как несправедливо пострадавшего, он уже сформирован сейчас во всех СМИ, и этого уже назад не отмотать, никто ничего тебе сделать не сможет.
— Да ну при чем тут это?! — скомкав в мусор свое, тварный страх за себя, прокричал Вознесенский задыхавшимся шепотом. — Нереально, Артем! В смысле: я-то скажу, не проблема, тут любой первокурсник заборостроительного… — Голос вырос, окреп: наконец-то впервые за столько потных месяцев страха очутился в своем измерении силы, мастер однопролетных стремительных арок, хозяин пространства, точно знающий, как выпекался и в каком направлении можно прорезать вот этот земляной и бетонный пирог. — Но физически как вы, физически?!
— И не надо, Вадим, ничего представлять. — Слышал он осторожный, глухой земляной плотный стук зрелых яблок, срывавшихся с ветки, — вынимаемых словно из кладки расшатанных первых гнилых кирпичей в месте том, где укажет сейчас Вознесенский.
— Да, не надо. — Вознесенский поставил диагноз, признал: вот сидит рядом с ним совершенно иначе устроенный, параллельная ветвь эволюции. — В общем, я вам скажу, ну а дальше… — задрожала под белой, мягкой кожей кровь, и с какой-то детской гордостью взятого в хулиганский набег на запретные кущи коллективных садов, вот во взрослое грехопадение младшего зашептал обрывавшимся голосом: — Место только одно подходящее. Это санчасть. Жбанов хочет сейчас новый корпус — ну так я посмотрел и уперся неожиданно в канализацию. Вот так идет санчасть, — указательным пальцем провел по плите. — Под прямым углом флигель, в нем сортир и рентгенкабинет. Левый дальний вот угол рентгенкабинета, если брать от двери. Только дальше уж чудом каким, я не знаю, если вы попадаете в подпол, то тогда надо рыть параллельно стене торцевой. Двадцать метров — и вы упираетесь в эту трубу. И по этой трубе метров сорок — и она вас выводит на речку. Вот санчасть, если так, — это жила. Это старая канализация, не тюремная, а городская, про нее и не помнит никто. Все другие возможные… точки — это вам уже как до Китая. Кто же пустит вас только туда? Там же всё на замках и в решетках. Да и кто это будет для вас? Умозрение это. Это надо, чтоб все были в курсе, это надо купить будет всех. — Глазки дрогнули, вспомнив об углановской дикой покупательной силе. — Так ведь вы их не купите. Случай не тот. Вы, вы, вы — не тот случай. Вы — заложник, Артем, своего же размера, значения. — Зачитал тот диагноз, что, закинув башку, прочитать может каждый, как по огненным буквам реклам над высоткой. — Тоже очень смешно получается. Квод лицет Йови. Тот есть наоборот. То есть люди обычные, низовые, несчастные люди, им никто не поможет, но и вам ведь никто. Все боятся. Даже палец о палец для вас. Вы очень теперь, очень, вот даже как-то страшно одинокий человек, — вгляделся в Угланова из своего бессильно-сострадательного теплого далека — в безнадежность усилий оторвать зад от вечной мерзлоты Заполярного круга. В графе «причина смерти» напишут ему это — «одиночество».
— Зато я сногсшибательный мужчина, — усмехнулся качнувшейся мысли о маленькой, высыхающей необратимо хозяйке санчасти, не желающей жить, а тлеть Станиславе: как в любой голливудской дешевке, бесцветная моль обернется красавицей, неправдиво мгновенно растленной в сообщницы, ну а кто сказал, что он не может вот в такую дешевку попасть? Неслучайно царапнула сразу его эта баба: вот, оказывается, что он почуял — обещание, возможность отдушины, вкус проточного воздуха, вот сейчас обернувшийся запахом земляного кротовьего лаза. Может быть, эту бабу запустили сюда неспроста — для него, под него обнесчастили, вырвав что-то (пока непонятно, что именно) у нее из нутра, чтобы он мог, Угланов, заполнить пустоту, разоренное место.