Земля обетованная
Шрифт:
IX
Травинский вышел на улицу глубоко удрученный.
Направляясь к Боровецкому, он был почти уверен в благоприятном ответе на свою просьбу — как всякий человек в безвыходном положении, он принимал желаемое за действительное, за непреложный факт.
Травинский подозвал дрожки и велел ехать прямо на Пиотрковскую. Мыслей в голове не было никаких, он чувствовал себя разбитым и неспособным что-либо предпринять. Уже не пытаясь сопротивляться, он покорно отдавался острому, жгучему чувству горечи, нахлынувшему на него. Он смотрел на грязный, мокрый от дождя город, на кишащие народом тротуары,
И на все это Травинский смотрел с отчаянием, сознавая свое бессилие, чувствуя, что еще минута — и он будет выброшен из этой адской круговерти, из этой машины, именуемой Лодзью, выброшен, как негодный осколок, как выжатый до капли лимон, как нечто ненужное городу-монстру. Смотрел с бессильной ненавистью на фабрики, светившиеся в темноте рядами окон, на длинную улицу, напоминавшую под пологом дыма и грязно-серого неба канал, откуда исходили лучи фонарей и где бился могучий пульс жизни. Взгляд Травинского скользил по жестким контурам фабричных зданий, от яркого света электрических солнц над фабричными дворами резало глаза, и было горько слышать глухой, но дышавший неутомимой мощью шум, доносившийся на улицы из фабрик и мастерских, горько ощущать кипящую вокруг жизнь — то было мучительное состояние умирающего, который последним взглядом гаснущих глаз видит, что на земле остается еще столько живых! И эта мысль терзала его душу неизъяснимой завистью.
Он не умел жить в этом мире.
Не умел приспособиться к среде.
Сколько сил он потратил, сколько умственных способностей, сколько стараний, сколько капиталов и своих и чужих, прожил столько лет, заполненных огорченьями, — ради чего? Чтобы опять начать все сначала! Опять строить дом, который в конце концов обрушится на его голову.
Терзания эти были нестерпимы. Травинский не мог усидеть в дрожках и пошел по Пиотрковской пешком. Следуя совету Боровецкого, он направлялся к старику Бауму, но хотелось немного оттянуть минуту последнего разочарования, к тому же ему трудно было уйти с этой улицы.
Он присоединился к двигавшемуся по тротуару людскому потоку, позволяя толкать себя и отдаваясь его течению. Бездумно смотрел на витрины лавок, даже купил конфет для жены в кондитерской, где всегда покупал, поздоровался там с несколькими знакомыми, потом пошел дальше, глядя на фабрики, на светящиеся окна, за которыми мелькали силуэты машин и людей; уличный шум оглушал и притуплял чувства.
Травинский не ощущал назойливо моросящего дождя, даже не раскрыл зонт. Он ничего не видел, перед его глазами стояли конторы, кишащие людьми, склады с товарами и неустанно работающие фабрики.
— Добрый вечер, пан Травинский!
— Добрый вечер, пан Гальперн!
Он пожал руку высокому, довольно неряшливо одетому Гальперну.
— Вышли в город прогуляться?
— Да, хотел немного пройтись.
— Лодзь в сумерки очень красива. Я каждый день иду из конторы пешком, чтобы прогуляться и посмотреть на город.
— Да вы
влюблены в этот город, пан Гальперн.— Сами посудите, если проживешь в городе пятьдесят шесть лет, видишь его всечасно, знаешь всех, так можно и полюбить.
— Что нового слышно в городе?
— Что слышно? Дела неважные, опротестованные векселя сыплются градом, скоро их можно будет скупать на вес. Но это, в общем, беда невелика.
— Как так?
— Шантрапе, конечно, придет каюк, а Лодзь все равно стоять будет. Я, пан Травинский, видывал в Лодзи и худшие времена. Но ведь после плохих наступают хорошие, и теперь тоже так будет, и нечего поднимать гвалт. Для умного человека всякое время хорошее.
— А когда настанет хорошее для честных? — с горькой усмешкой спросил Травинский.
— Э, пан Травинский, для них есть небо, зачем им хорошие времена?
— Кажется, Гросман сгорел?
— Да, и весьма, весьма аккуратно — двести пятьдесят тысяч страховки, считай, уже в кассе. Но вот у Гольдштанда, который сгорел этой ночью, небольшие недоразумения с полицией. И поделом: не умеешь обделывать свои дела, так лучше не берись.
— Кто же теперь на очереди?
— Из тех, что посолидней, А. Рихтер и Ф. Фишбин.
— Боровецкий мне сказал то же самое.
— Пан Боровецкий? Хо, хо, хо! Он-то Лодзь знает, знает, кто чем дышит.
— Но и вы тоже хорошо знаете Лодзь.
— Я? Да она у меня вся как на ладони. Уже пятьдесят лет я приглядываюсь к фирмам, которые тут возникают. Могу хоть сейчас сказать точно о всяком начинающем дело, сумеет ли он выжить! Поверьте, пан Травинский, я слов на ветер не бросаю, мое слово — это документ, это вексель с самым надежным жиро.
Травинский ничего не ответил, некоторое время оба шли молча.
Прикрываясь зонтом от дождя, Гальперн любовно глядел на дома и на фабрики; его большие черные глаза лучились на бледном худощавом лице, окаймленном седою бородой. У него были голова и лицо патриарха — на тощем сгорбленном туловище, облаченном в длинное замызганное пальто, которое висело на нем, как на вешалке.
— Я тут знаю каждый дом, каждую фирму, — с жаром заговорил Гальперн. — Я помню Лодзь, когда в ней было двадцать тысяч жителей, а теперь их триста! Хочу дожить до времени, когда будет полмиллиона, — раньше не умру! Я должен это видеть своими глазами, должен порадоваться.
— Если черт не поберет Лодзь до того, — с ненавистью пробормотал Травинский.
— Ха, ха, ха! Не говорите таких смешных слов, пан Травинский! Лодзь живет и будет жить! Вы ее не знаете! Известно ли вам, какой оборот она сделала в прошлом году? Двести тридцать миллионов рублей! — воскликнул Гальперн с восторгом и даже приостановился. — Недурная сумма. Покажите мне другой такой город!
— Не вижу, чем тут особенно похваляться, а впрочем, вы правы — такого преступного города во всей Европе нет, — злобно возразил Травинский.
— Преступный или не преступный, мне на это наплевать. Для меня важно другое — чтобы вырастали дома, чтобы строились фабрики, расширялись улицы, прокладывались коммуникации, дороги! Я хочу, чтобы моя Лодзь росла, чтобы в ней были роскошные дворцы, красивые сады, большое движение, большая торговля и большие деньги.
— Для начала уже есть большие аферы и большое жульничество.
— Это совсем неплохо, из этого и вырастет великая Лодзь.
— А пока желаю ей провалиться сквозь землю. Спокойной ночи, пан Давид!