Зеленые млыны
Шрифт:
Лель Лелькович выходил из окружения последним, он пробирался сквозь заросли у пруда, и тут на рассвете предстал перед ним монах, тихо пропускавший воду. На горе окружившие сад немцы все еще кричали: «Рус, сдавайся!» — хотя сдаваться там уже было некому. А здесь тишина и этот печальный монах, такой знакомый Лелю Лельковичу. Вода уже совсем ледяная, а в нем тепло, даже уютно; не промокни спички, можно бы даже и закурить. Потом немцы принялись прочесывать сад, а он стоял себе в монахе у самой запруды (в том то и спасение, что монах у самой запруды, думал он), струя шла несильная, верхняя, вода в ней была гораздо теплее, чем в пруду (он пробовал рукой). Так он и стоял, по запруде одна за другой тарахтели машины, мотоциклы, то в село, то из села, они его не трогали, и он их не трогал. И тут из мотоцикла, мчавшегося полным ходом через запруду, —
Теперь, истинно по немецки, строем, перед клубом стоят белые кресты (Лелю Лельковичу они видны из окошка), выстроились в палисаднике среди буйных, как никогда, георгинов. Георгинам то откуда знать, что это захватчики, — растут себе, да и все! На крестах каски, со временем они перекочуют во дворы, и лемки будут поить из них индюков и кур, но это потом, а пока что стальные изделия Круппа свидетельствуют о тщетности чьих бы то ни было попыток уберечься от смерти на этой войне. Пробоины, зияющие в касках, свидетельствуют о том, что их недавним владельцам довелось иметь дело со снайпером. Одна единственная дырка в шлеме капитана (там, где лоб) оказалась для него смертельной.
Так опочил Иоахим Веймарскинд (дитя Веймара?), личный номер 0 00. Сильвестру, как бывшему бухгалтеру, ничего не стоило запомнить этот номер, который до сих пор был тайной для него, а теперь давал определенное представление о вражеской армии (Сильвестр не знал, что все эти номера, перекочевавшие с шей на кресты, не более чем шифр и не имеют никакой разведывательной ценности). Сильвестра вызвали на панихиду, он играл Баха, а закончив, перешел на веселые лемковские мелодии (также, впрочем, похоронные), но это было неправильно истолковано фельдфебелем и едва не стоило скрипачу жизни. После похорон Сильвестр пошел на мельницу, к «десятому», чтобы сообщить некоторые тайны о германской армии (прежде всего — личный номер Веймарскинда) и поиграть ему на скрипке, а немцы тем временем справляли поминки, пили тывровское пиво, привезенное накануне еще самим Вей марскиндом, и всю ночь бегали в палисадник, хотя и не так свободно, как раньше, — остерегались «десятого». На похоронах фельдфебель поклялся перед погибшими непременно поймать «десятого», ведь должен же тот рано или поздно объявиться в Зеленых Млынах, или, как сказал фельдфебель, kommen nach Hause. Я, пробираясь в Зеленые Млыны, чтобы разыскать «десятого», придерживался той же мысли: он непременно придет домой, какой же лемк даже под угрозой смерти обойдет свою хату?
И вот в одну из таких ночей, когда оккупанты выслеживали «десятого», я постучался к Пане Властовенко, в ее недостроенную хату. Паня выбежала на крыльцо в одной сорочке, босиком, а ее расплетенная коса печально спадала на плечи и чем то напоминала музыку, которую я только что слушал, проходя мимо темной мельницы.
— Это ты, Аристид?
— Нет, это я. Отоприте, Паня.
— Да кто же это?
— А вы отоприте, не бойтесь. Свои.
Паня отперла, хотя могла бы и не делать этого, отперла и мелькнула белой тенью из сеней в хату. Он (так я буду в дальнейшем называть себя) входит, а Паня ищет спички и все не может найти. «Прячу от Марушки, чтоб не сожгла хату». Наконец нашла их где то под печью, в зольнике, помахала коробком, а там всего две три спички. «Не зажигайте», — предупреждает Он. Месяц заглядывает в кровать, где спит Ма рушка, месяц еще совсем молодой — всего то четвертушка, и в хате лишь несколько лучиков, да и те заплутались в волосах Пани.
— Я из Вавилона, — говорит Он, поняв, что уже пора что-нибудь сказать.
— Из самого Вавилона? — удивляется Паня.
— Да.
— Такая даль. Ночью. А тут позапрошлой
ночью десант был… Слышали о нем?— В селах только о нем и речь.
— В Вавилоне тоже ищут десятого?
— Ищут. Но я удрал сюда.
— Да разве вы десятый? Что-то не знаю такого лемка.
— Для них каждый может стать десятым. И я могу. И вы… Ежели что, они расстреляют каждого десятого.
— Удобно, — говорит Паня. — Вот они и выдумали десятого.
— Нет, Паня. На этот раз не выдумали. Десятый был. Говорят, что десятым был агроном Журба. Как будто он. Именно поэтому я и пришел к вам. Не подавал ли он о себе вести? Вы же пятисотница. Лучшая звеньевая Журбы. Вот я и пришел к вам… Проходил мимо мельницы. Там темно, вокруг полынь, а на чердаке скрипка играет. Что это может быть за скрипка?
— Ага, там всегда что-нибудь эдакое творится. Мерещится людям. Там человека повесили. Заклятое место. Чертовщина. Там и до войны скрипка играла. И до революции еще. Люди говорят. Я сама не слышала, днем туда хожу. Ходила когда то… Теперь мельница стоит… А вам на что же Журба?
— Человек с Большой земли. Для связи, для всего… Мы же не собираемся сидеть здесь сложа руки. Мы, Паня, готовимся к борьбе, так что нам такой человек как он, как товарищ Журба…
— И вы поверили, что ваш товарищ Журба может прыгнуть с парашютом? — искренне возмутилась Паня. — Да он со скирды боялся спрыгнуть! Мы как то пошутили, спустили его со скирды, так он, пока летел, так кричал, точно его резали. Тоже мне, нашел десятого. Да он с кровати упасть бы побоялся.
— Но кто то узнал же его?
— Среди убитых Журбы не было. Кого кого, а уж его бы я узнала, нашего Федю, Федора Авксентьевича. У него голова такая рыжая, что рыжее на свете нет. Уж на что немцы рыжие бывают, даже у нас тут есть один, но куда ему до Феди. Вы когда-нибудь видели его?
— Журбу? Видел…
— Рыжий, правда же?…
— Рыжий, черт. Но его ведь могли постричь. Солдат стригут.
— Там как раз все были нестриженые. Один, и правда, чуть походил на Журбу. Лицом. Да разве он такой? Я думаю — не было там десятого. Немцы его выдумали. Рихтер. Теперь они говорят, что это был снайпер. Ну какой снайпер из Федора Авксентьевича, когда он женщин боялся? Бывало, провожает меня с курсов домой, и где уж там взять под руку или прижаться, топает где то сзади. Правда, агроном был хороший. Не грех вспомнить. А вы кто же будете?
— Я? Кто я? Могу стать «десятым»… Хотел бы стать…
— Так это просто. Идите в клуб. Они вас с радостью расстреляют. Могут и повесить. В Глинске уже вешают. А меня откуда знаете? Так вот запросто пришли… Среди ночи.
— Я ваши портреты из газет вырезал. Показывал ребятам. Хвастался. Смешно, конечно. Но было и такое.
— Писали мне солдаты. Писали. С финской еще писали… Мой Микола из за тех писем жить не давал. Ревность, упреки. Какой то бравый капитан жениться на мне надумал: «Дорогая Паня!.. Как бесконечно вы мне нравитесь…» А эта Паня все лето спины не разгибает. Руки затекли. У Журбы ведь, бывало, каждая свеколка на счету. Все пошло прахом… Вы не писали мне?
— Помните: я гнал полевой дорогой старенькую коровку моей бабушки, а вы с Лелем Лельковичем мчались на велосипедах. Он впереди, а вы за ним. Лель Лелькович упал в горох, а вы проскочили мимо громадных коровьих рогов, да так близко от них, что у меня (да и у коровы) все внутри похолодело. Корова двинулась дальше, а вы остановились и долго смеялись над Лелем Лельковичем. Это было под вечер. Вы ехали на завод. На Леле Лельковиче были белые штаны, и они от гороха позеленели…
Паня вспомнила белые штаны Леля Лельковича, засмеялась, конечно, не так, как тогда, — сейчас это был грустный смех. Паня завешивает окно, осторожно чиркнув спичкой (бережет каждую), зажигает коптилку на шестке. Свет тусклый, и Паня тоже тусклая и грустная. Она отворачивается к постели, берет со спинки кровати шерстяной платок, накидывает на плечи и долго вглядывается в Его лицо. Нет, она не узнает Его, никак не узнает…
Тогда Он напоминает ей о Куприяне, о белых черешнях в их саду, в том еще саду, над прудом, на старом хуторе, напоминает ей, как она плакала над черешней, и про хлеб напоминает, который она принесла для Него в тот трудный год. Он еще спал, когда она принесла хлеб. А когда они с Лелем Лельковичем ночью возвращались из кино на велосипедах, он стоял под шелковицей и плакал от ревности. Тот мальчишка приревновал ее к Лелю Лельковичу.
— И о царе Мине вы тоже ничего не знаете?
— О каком еще царе Мине?