Завидные женихи (сборник)
Шрифт:
6
– Прокофьева! Эй, Прокофьева! Проснитесь. Вам на клизму, – медсестра Даша трясет ее за плечо.
Получается, Света все-таки задремала, несмотря на предоперационное волнение.
«Клизма…»
Света ненавидит эту во всех отношениях мерзкую процедуру, ее мутит от стен, облицованных белым кафелем, стеклянных шкафов с инструментами, банок с дезинфицирующим раствором, в котором, как живые змеи, плавают шланги и использованные наконечники. Оксана, соседка по палате, говорит, что клизма уравнивает в унижении молодых и старых, нищих и олигархов, больных и здоровых. Это, по ее мнению, должно утешать в самый момент санитарного надругательства над телом, и без того поруганным болезнью.
Нет, Свету не утешает, но какая теперь разница, одним
«Невеселый баланс…» – грустно соглашается с ней Невидимый.
Когда он начал приходить к ней? Может быть, когда врач, тот самый гинеколог из районной поликлиники, что в девяносто восьмом прогнал ее из кабинета, щупая ей саднящую грудь, предположил рак? В тот день она со страху чуть не бросилась под пригородную электричку, удержала только мысль о приемном сыне – воспитательница в детском доме упоминала вскользь, что настоящая его мать выпрыгнула из окна. Свете не захотелось, чтобы мальчик когда-нибудь сравнил ее с той, никчемной, женщиной.
«Эгоистка ты, Светлана Васильевна, каких свет не видывал!»
Именно так он тогда сказал, Невидимый. Почти как Юра. «Когда ты, Светик-Семицветик, думала о других? Без твоей этой пошлой жалости к себе? Без тщеславия? Хотя бы о тех, кто тебя любит, о человечестве уж я и не говорю».
«Да, правда, не нужна я им! И никому не нужна! Все сделала не так! А теперь у Вовочки есть его Гена и бабуля, у матери – ее Геночка, у Гены – Аришенька и Володька. Для чего им какая-то жирная, искромсанная уродина?» – думает Света напоследок, до конца оставаясь верной себе.
Хотелось бы сказать, что она прозрела. Например, под наркозом. Или пока Казаков реанимировал ее почему-то вдруг отказавшее сердце. Поняла что-то важное, изменившее всю ее последующую жизнь. Но это не так. Укол, больничная рубашка, каталка, бахилы, операционный стол, невыносимо яркий свет ламп, безвременье наркоза, клиническая смерть…
Женщина, проснувшаяся в кругу по-настоящему близких людей, такая счастливая, потому что они у нее есть, и такая несчастная, потому что этого не видит, – вряд ли когда-нибудь узнает, что сегодня осталась в живых исключительно потому, что семилетний Володька, спрятавшись с тетрадкой и фломастером среди мешков с использованным больничным бельем, роняя слезы на расплывающиеся черные квадраты, все три часа ради нее одной повторял непривычное, болезненное, горькое, с трудом помещающееся на
язык:– Мама, мама, мама…
И был услышан.
Оксана
1
«Вот ведь мерзавка какая!» – думает медсестра Даша, проверяя Светину повязку.
Нет, Даша не гордится тем, что приходит ей в голову, но, если бы было можно, она сейчас сделала бы завывающей дуре по-настоящему больно, чтобы той действительно было из-за чего убиваться.
«Наркоз еще даже не отошел толком! Чего ж ты людей пугаешь?!»
Даше обидно, очень обидно. За еле живого от усталости Казакова, который час назад вытащил эту плаксивую симулянтку с того света. За мужчину и двух женщин – пожилую и помоложе, – которые прячут от нее свою тревогу и мокрые глаза. За мальчика, который пристроился у нее в ногах и, уцепившись за краешек одеяла, повторяет, как стих, с выражением:
– Мама, мама, мамочка, мама, мама, мамочка!
– Да помолчите вы, Прокофьева, сил нет! Два года тут работаю, всякого насмотрелась, но еще никогда не видела, чтобы кто-то так орал, когда ему не больно!
Даша сама не знает, зачем высказала свои мысли вслух. Никого не касается, что она думает, да и мнения ее никто, конечно, не спрашивал.
– Ну что вы, Дашенька, – нарушает Оксана повисшее неловкое молчание, – это очень больно, очень… даже когда не больно.
Светина соседка – полная ее противоположность. Худая, длинная, с вытянутым лицом в кругу морковно-рыжих волос, Вовочке она напоминает соленую соломку, и хотя его Света – сладкая плюшка с творогом – нравится ему больше, мягкость Оксаниной речи вызывает в нем симпатию. Поэтому и только поэтому он соскакивает на пол, пересекает палату наискосок и, протянув незнакомой улыбчивой женщине маленькую крепкую руку, звонко представляется:
– Володька.
Оксана отвечает на детское рукопожатие почти так же серьезно, как ответила бы на взрослое. Мальчишка ей нравится.
Сына ей всегда хотелось, хочется и теперь, но ей уже сорок три – в таком возрасте, без мужа да после операции, о новых детях, конечно, смешно и думать. Смешно и грешно. Не дай бог, не успеет вырастить, нельзя же все на Анютку вешать! Анюта, старшая дочь, хорошая, работящая, безотказная, и так всю дорогу пестует младшую, Танечку, пока мать тут неделями баклуши бьет. А ей учиться надо, свою семью создавать. Девчонке-то уже двадцать, того и гляди сама родит.
«Какая я все-таки везучая! – радуется Оксана, вспоминая своих девочек. – И с болезнью я тоже как-нибудь справлюсь!»
Между тем от такой же точно опухоли в свое время умерла ее мать, и память о том, как долго и трудно она умирала, не изгладилась за все двадцать лет. Тогда, правда, и методы лечения были другие, а главное, обнаружили слишком поздно. Потому-то, случайно прощупав у себя уплотнение, Оксана немедленно побежала к врачу. Сидела в очереди и надеялась, что опухоль окажется доброкачественной – бывает же и такое. Ну, не сбылось. Зато грудь все-таки не отняли, только шрам остался, да и его не со всякой стороны видно. Умница этот Казаков, всегда старается сохранить женщине что можно. И взяток не берет, не то что остальные. Им не «подмажешь», так они тебе для клизмы вазелину пожалеют… Каламбур! Оксана хихикает, хотя денег лишних у нее отродясь не водилось, и про деловую скупость отдельно взятых наследников Гиппократа она знает не понаслышке. Все равно смешно.
«Надо будет попросить Анютку купить профессору что-нибудь особенное в подарок…»
Правда, чтобы купить, придется, наверное, что-нибудь продать, а продать – особенно теперь, после всех трат, связанных с ее затянувшейся болезнью, – вроде бы нечего.
Прооперированная соседка между тем продолжает стонать, и родные сгрудились вокруг нее как безмолвные камни Стоунхенджа. На новые утешения у них, наверное, фантазии не хватает. Даша, конечно, права: не так ей больно. По крайней мере, ради мальчонки можно было бы взять себя в руки. Понятно, что не до смеха, но ребенок есть ребенок. Завела – имей в виду.