Записки Степняка
Шрифт:
Самовар скоро вскипел, и мы благодушествовали за ним втроем: я, Трофим и Михайло. Алена не показывалась из-за перегородки. Михайло сесть к столу не решился и пил чай, держа чашку в руках, что, вероятно, стоило ему немалых огорчений.
— А что, Миколай Василич, — говорил за чаем Трофим, — я так помекаю: времена ноне — самые что ни на есть развратные… Ты как полагаешь?.. Сказано — брат на брата, так вот оно и есть… Ну, купцы там аль господа в разврат пошли, это уж им такой предел положoн: сыспокон веку у них так водится, чтоб все в одиночку… сусед под суседа ямы копать… Ну, а наш-то брат, мужик, посмотришь… Ни тебе какого ни на есть согласья, ни тебе артельности… А уж я так своим глупым разумом думаю: коли мужику да ежели друг за дружку не стоять — пропащее дело… Что у него? У купца, как-никак, капиталы… у барина — земля аль жалованье какое полагается. А у мужика только и наживы, что недоимка да неотработка… Всякому свой предел положoн, ежели ты, значит, купец, ну — торгуй, барин — землей владей… А уж как
— Да разве «хрестьянин»? Ах, Трофим, Трофим… Ведь мужик-то крестьянином зовется, а христиане, или, по-твоему, «хрестьяне», мы все одинаковы, и барин, и купец, и мужик…
— Нет, это ты не так, Миколай Василич! — упрямо перебил меня Трофим. Потому как Христос-батюшка терпел и за мир пострадал, так он и мужикам узаконил… Стало быть, они хрестьяне и есть… А ежели ж мужик от хрестьянства отбивается, ну, значит он Христу — раб лукавый… потому мир на мамону променял… И нет, я тебе скажу, греха тяжчее, как ежели мир продать аль супротив его возгордиться… Ах, сколь тяжек грех энтот!.. {71}
Вот, я тебе скажу, деды наши, ну, точно что крестьяне были… заправские… Все-то у них без обиды, все-то у них по правде, поровну… Беда ли какая навалится — весь мир стерпит ее, беду-то, сообчa… а не норовит, чтоб по-нонешному: я — не я, и деля не моя… Потому и беда, напасть какая, не иначе как от господа бога. И надо ее претерпеть… можа, бог веру нашу пытая, бедой-то… Всё от бога… Аль возьми ты, таперча, работу… какая была!.. Не нонешней чета… И барщина и своей-то невпроворот. А всё бог милослив — справлялись… А почему?.. Дружно все!.. Всем миром… Опять некруты, аль оброк, аль баловство какое, — ну, проворуется там кто аль еще как сбедокурит, — мир все рассудит… никого не обидит… И уж этого чтоб непокорства — ни-ни!.. В страхе жили, закон наблюдали как следует, по-хрестьянски… А теперь какой закон! — Один разврат… — Так, положим — мировой. Ну, может ли он мужика рассудить?.. Он судит по книжке, а мужику эфтого не нужно, мужику — чтоб по закону… Купца аль барина — ну, это так… это он может… А теперь возьми — мужик купцу по условью не отработал… сичас у него — клеть… аль корову с двора… Вот он, мировой-то! А рази это закон?.. Он сперва разбери, с чего мужик не отработал… Можа, ему не токма что работу сполнять, а хошь давиться, так в пору… А мировой эфтого понять никак не может… потому человек он чужой, сторонний… По письму-то он, можа, и зная, а уж хрестьянского-то порядка, мирского-то, и нет… Даром что мировой!
— Вот ты все мирового корить, — сказал я, — ну, а ваш-то, крестьянский суд-то лучше, что ль? В волости-то?
— Да ведь и я про то же, Миколай Василич… Что одно слово разврат… брат на брата… В старину, сказывают, и судов-то этих совсем не было… Вершили миром… чтоб, значит, по правде… по божьему… Вот те и суд весь… Вон у меня в запрошлом году дедушка помер, можа сто годов ему… так он что, покойник, порасскажет, бывало… У нас, говаривал, не токмa что начальство какое, судьи там аль сотские, у нас и староста-то только по званью был… А то все мир, старики… Как что положат, так тому и быть… А чтоб до суда там — и в жисть не доваживалось… Раз мертвое тело нашли; так мир-то {72} собрался и порешил: заседателю чтоб триста целковых… Тогда какие-то заседатели были, вроде как, к примеру, становой у нас… Разложили, с кого сколько, да и отвалили… Этим и отошли от суда… Вот как в старину-то!.. А ноне что… Ноне не токмa что застоять, а потопить норовит всякий… абы самому сухому из воды выбраться…
Трофим махнул рукой и сокрушительно вздохнул.
— Душу по нонешним временам загубить — плюнуть! — продолжал он после непродолжительного молчания, в течение которого грустно и вдумчиво смотрел куда-то в сторону. — Возьмем теперь хошь грамоту… Коли ежели с совестью, ну, так! — окромя спaсенья ничего… Ну, а с другой стороны — самое распропащее дело… Ты так рассуди — писарь!… Что он может?.. Он то и в остроге сгноит и в Сибирь сгонит… Самый погибельный человек!.. Аль опять купец — условье тебе напишет — разор один темному человеку… Он тебе там и неустойку… он тебе и штрах… А ты отдувайся… И, стало быть, по нонешним временам мужику без грамоты никак невозможно… Ну-ка, будь я грамотный-то: он меня в острог подведет, а я ему — не хошь ли, мол, рожна… он мне штрах проставит, а я ему — не лучше ли, купец, врозь… Вот оно какое дело!.. Аль миру подвох какой, — сичас грамотный человек разобрать это может… Аль по нонешним развратным временам — наставить в чем… от божественного там аль так из книжек… Все может!..
Ну только, говорю, и душу загубить уж так-то легко, так-то легко, а-ах!.. Вот, не в осуждение сказать, Василий Мироныч свово сынишку обучает… Куда он его прочит?.. Прямо, значит, мир распорушивать, кулачить… ишь, грамотному-то оно способнее, на мир-то плевать!.. Вот она душе-то и пагуба… А уж сказано: блажей жернов привесить на шею да утопиться, нежели малого ребенка сомущать, на грех наводить… Уж темному человеку, можа, по неразумию прощенье выйдет…
такой, значит, ему предел положoн, чтоб, к примеру, грех сотворить, ну, а грамотному-то и горько… а-ах, как горько!..Трофим тяжко вздохнул и задумался, а потом продолжал, впадая в чрезвычайно скорбный, как бы ноющий тон:
— И где ж это правда-то, правда-то делась, милый ты мой человек!.. Куда-то ни поглядишь: все-то тебе {73} грех… все-то тебе — содомушка… И как словно забыли, забыли, есть ли и божинька-то на небе… Тот грабит, тот разбойничает… И все, братец ты мой, какие-то холодные стали… словно железные они аль каменные… Господи ты мой, боже мой, аль уж и взаправду последние денечки пришли!.. Сын на отца… брат на брата… Народ болеет… нудится… Мир врозь пошел… Везде-то горюшко… везде-то смута… Аль уж спас милосливый разгневался на нас, окаянных? А-ах, милосливый, милосливый…
А иной раз так-то подумаешь, подумаешь, и кабыть радость какая на тебя найдет… Нет, милослив он, подумаешь… Не до конца прогневался… И зимушку дает по-прежнему… и жары ко времю посылает… и дождичка… Мы вон, было, и отчаялись, а он, ишь, благодать-то наслал!.. — Трофим указал в окно, за которым расстилалось широкое снежное поле, подернутое в то время розовым светом заходящего солнца. — Не забывает нас… А уж мы-то, окаянные, — закаменели… Нет у нас этого, чтоб стоять-то друг за дружку… Завет-то Христов забывать мы стали… Душу-то свою за мир не кладем… А он, батюшка, все дает… бери только с умом… И так скажу: придут времена, возьмемся и мы за ум… Душу свою соблюдай, — говорит милосливец-то, а то все тебе препоручу… И опять: коли ежели один праведник — целое царство помилую… Ну, вот ты и подумай: аль уж в крестьянстве праведника-то одного не найдется?.. Аль уж душа-то у всех сгинула?.. Аль уж не найдется ее, души-то… чтоб за мир, к примеру?..
Трофим замолчал в тихом раздумье.
А мне припомнилась степенная фигура Василия: Мироныча, его положительный, солидный разговор, его определенное, законченное мировоззрение… "Ведь вот от одного корня, — думалось, — из одной стороны, из одной среды, из одной деревни даже, при одинаковых условиях росли, одинаковые напасти испытывали… И вышло какое-то недоразумение… С одной стороны: "главное дело — свинья", с другой — «мир»… За кем победа? За кого "будущее"?.."
Михайло отирался полою полушубка, доканчивая чуть ли не двадцатую чашку. Из-за перегородки по временам выглядывало озабоченное лицо Алены. Она уж два раза {74} доливала нам самовар, и теперь, вероятно, замечала, не нужно ли долить в третий? Лицо ее ни разу не теряло ни своей строгой серьезности, ни задумчивости. Только раз она усмехнулась, когда Михайлу угораздило пролить на полушубок блюдечко с чаем.
Уехал я из Березовки, когда уж закатилось солнце, прогорела короткая зимняя заря и синее звездное небо повисло над снежной пустыней. Офицерши так я и не дождался. {75}
IV. Два помещика
Это было три года тому назад, в конце мая. Понадобилось мне продать четвертей сто овса. Обратился я с ним к купцам своего уездного городка, дают дешево; предложил жидам, в изобилии заполонившим городок со времени проведения железной дороги; надбавили, но все-таки мало. Я уж колебался и подумывал, не взять ли задаток, как вдруг совершенно случайно встретил одного благоприятеля, преподавшего мне совет — съездить с овсом в Даниловку, имение господина Михрюткина, так как там сильно нуждаются в овсе для конного завода и за ценой не постоят. Благоприятель, вместе с советом, дал мне и записку к какому-то Андреяну Лукьяновичу, не то приказчику, не то конторщику господина Михрюткина. Эта записка долженствовала служить мне некоторой рекомендацией и вообще оказать услуги. Андреян Лукьянович и мой благоприятель были знакомцы очень близкие и даже в некотором роде друзья, как оказалось впоследствии.
Получив записку, я тотчас же выехал из города, хотя было уже не рано: до захода солнца оставалось не более получаса. Даниловка отстояла от города верстах в двадцати, и мне думалось, что, переговорив вечером с господином Михрюткиным насчет овса, я успею к раннему утру попасть на свой хутор, где у меня начинался уже покос. Но предположениям моим не суждено было осуществиться, и мне пришлось ночевать в Даниловке. Дело в том, что когда мы, — то есть я и мой неизменный спутник, работник Семен, — подъезжали на парочке бойких лошадок к Даниловке, наступила уж настоящая {76} ночь, и притом ночь непогожая. Тяжелые тучи загромоздили и без того темное небо. Только на западе, где узкой белесоватой полоской тускло догорала вечерняя заря, не громоздились тучи, и от этой-то едва тлеющейся полосы еще можно было кое-что разглядеть в поле. Там и сям промеж туч искрилась ослепительная молния, иногда сопровождаемая едва слышным раскатом грома. Неподвижный воздух был пропитан какою-то душною, тяжелою сыростью. Ни малейшего дуновения ветерка не проносилось в поле: было тихо, как в могиле… Но тишина эта казалась какою-то тревожною тишиною: так и думалось, что вот еще мгновение — и разразится буря, хлынет ливень, раздастся страшный гул громовых ударов… Все словно замерло в каком-то напряженном, ноющем ожидании этой бури, этого ливня, этих раскатов грома… Дышалось тяжело и с каким-то неприятным усилием: боязливая, раздражающая тоска сжимала грудь. Даже лошади — и те бежали неохотно, поминутно отфыркиваясь и беспокойно прядая ушами.