Записки лимитчика
Шрифт:
Тебя давно уже не было рядом, я и не заметил, когда тебя унес этот вихрь.
Невдалеке горбун с лицом страстным, болезненно-бледным делит застолье с великолепно красивой женщиной, окуривающей его ревнивыми сигаретками. А он все косится на артистов (должно быть, эта компания — артисты!), неприязненно кусая губы. Тогда она зло, хотя и весело, бьет его карточкой меню по рукам.
...Густая зелень стекла расступается, становится видна какая-то аудитория со множеством слушателей, стол с непременным графином воды и как будто что-то произносящая женщина. Узнаю ее: поэтесса, Офелия. Почему Офелия? Не спрашивайте! Аудитория же удивительно напоминает зал института информации, известный многим. Сколько же стихов читали
Два вечера кряду читала Офелия стихи. Безумно много читано было ею. Эта женщина словно казнилась на каждой строфе; волна слушательского внимания обмирала у ее ног. Прехудющая, все знали — после долгой болезни, в штанишках мужеско-дамских трепаных и с независимым шарфиком через плечо, она, схватив себя за горло, руками как будто выдавливала что-то потаенное; и горло у нее при этом было некрасиво рельефным, шея измученной, как у старухи.
Уже повторялся в возгласах хвалы и славы седоглавый Семен Буркин, принявший под свое начало литературную студию «Новый путь» в незапамятные времена. Сивка-Бурка, как перекрестили его злопыхатели. Ребячливый, легко обижающийся и впадающий, вследствие этого, в черную меланхолию, он в продолжение Офелиевских вечеров словно горел ровным, напряженным пламенем. Воздадим ему должное!
Впереди была одна странность, связанная с Офелией. Поэтессу провожали. Впрочем, тут нет, конечно, ничего странного. Напротив! Провожающие из «Нового пути», высыпав на скверно освещенные подступы к институту информации, толпились; всеми владело, должно быть, одно, слишком сильное, впечатление. Здесь и там слышались приглушенные восклицания: «Вот так вечер! Замечательный вечер!» и «Да-а, ничего не скажешь, большой она поэт», а еще «Я влюблена в нее, о-о, как я в нее влюблена!..» Последнее, правда, говорилось шепотом, но далеко слышимым шепотом...
Поэтесса уходила во тьму стремительно. Спутник, покорный, тихий, много моложе ее (никто не знал его имени, можно было только предполагать — кто он), сопровождал. Студийцы, толкаясь, бросались вслед за ними. Двойная цепочка редких, еле тлеющих фонарей обозначала этот путь. Семен Буркин отставал первым — откровенно и безнадежно. С ним вместе тотчас отставали самые преданные ему: пробовавшая переводить из Гельдерлина тучная Анна Матвеевна, служившая в библиотеке института иностранных языков; выпустившая книгу краснопресненских, как она их называла, стихов Кира Крутицкая, работавшая всю жизнь по типографиям, на черной работе, высокая и нескладная; преуспевший в особенной иронической поэзии и выступавший под псевдонимом Павел Закройворота, военный инженер, майор; некто Бельдюшев, ни в чем не преуспевший, странник.
Отставали многие, но не все. Я не отставал, я был с Офелией и ее спутником. Они летели в расступающейся тьме — молча. Я видел нетерпение в женском лице, настороженность. Чего я хотел от поэтессы? Увы, знакомства. Но речи мои в этот вечер не встречали отклика...
Поэтесса, между тем, тревожилась все сильней. Отчего была ее тревога? Кого она во мне подозревала? Стукача? Известно было широко: на всех литературных собраниях обязательно присутствие тайного осведомителя, штатного доносчика... О, этот мир подозрений, испортивший поэтессе жизнь! Как я любил ее, как жалел!.. Однако моя любовь и жалость ей были не нужны. Как не нужны ей были моя Москва-Товарная, наши бедные жилые вагончики на отшибе от справедливости, моя неприкаянность...
Приближались суетные огни широкого, неимоверно широкого проспекта. Вот он кипящий, шалый свет торговых залов за высокими стеклами, забегаловок
с развесистыми, шибающими в нос запахами, афиш с прыгающими надписями, смертельных для неискушенного сердца. Но где, где это неискушенное сердце? Не ищите, нет его!Поэтесса тем временем исчезала — на лестницах, проваливающихся в недра метро. Спутник ее заслонял. Последний взгляд — чужой, косящий оттуда. Вся жизнь в этом взгляде. Боже мой, вся тайна!
Подруг в общежитии не выбирают
Из всех Ангелининых подруг, без которых она не могла существовать и часу, самой некрасивой считалась Света Скоромная. Впрочем, подруг в общежитии не выбирают, их подселяют. Ангелина и Света учились в ординатуре, Корка-Конкордия — в аспирантуре. Приходила еще Шура, которая как будто прихрамывала слегка, и Валя Шапошникова, которая потом вышла замуж за Бобку-собачника и на чьей свадьбе я гулял перед отъездом из Москвы.
По ночам в аспирантском общежитии (иногда меня оставляли ночевать в мужской комнате этажом выше) было слышно, как где-то лают собаки. Лаяли они изнемогая и глухо, точно из-под земли. Собаки посреди Москвы?
— Это Бобкины подопытные, — объяснила мне как-то Ангелина и показала в окно. — Вон в том здании обитают...
С Бобкой я знаком мельком. Он, кроме диссертации, пишет рассказы о бренности собачьего существования, — я его понимаю.
Квартирую я в эту пору возле Павелецкого вокзала, на товарной станции, являюсь к Ангелине после работы на путях, измерзший за день, наскоро умывшийся. Одет я в старое драповое пальто с накладными карманами, на голове рыжая папаха, купленная сгоряча сразу после демобилизации. Папаха оказалась мала мне, уши у меня постоянно мерзнут, — денег на ушанку я не соберу никак...
— Люляев пришел, Люляев! — встречает меня Света Скоромная, смуглое лицо ее с морщинками возле глаз и с неумело подкрашенными губами сияет откровенной радостью, так что Ангелина под общий смех каждый раз повторяет:
— Смотри, Люляев, как она тебя любит! Почему бы вам, милейшие, не договориться за моей спиной?..
Произносится все это небрежно, выжидающе, как будто каждый раз она испытывает судьбу, на что Света обычно отвечает:
— А мы уже договорились, да только никому не болтаем, правда, Люляев?
И тоже как бы поддразнивая не столько Ангелину, сколько самое себя, да и меня тоже... Я отмалчиваюсь, довольно растерянно, должно быть, улыбаюсь, — общее веселье усиливается. Тогда я беру первый попавшийся под руку журнал из груды на круглом столе, сосредоточенно листаю, пока не натыкаюсь на что-нибудь вроде «Тайны неизлечимых недугов».
Недуги, понимаемые широко, меня давно интересуют: например, болезни общества...
Ангелина отнимает у меня «Тайны», берется стягивать с меня пальто, начинает оглядывать изучающим, цепким взглядом, точно впервые видит, и доброжелательно говорит:
— Давай не изображай из себя человека не от мира сего... Хочешь есть?
— Разве можно об этом спрашивать? — всплескивает руками Света. — Сади за стол и корми! Человек с мороза пришел.
В комнате у них пахнет духами, книгами, принесенными из клиники, которые, конечно же, пахнут по-особому, несут на себе невидимые печати страдания и исцеления; фонендоскоп свешивается через никелированную спинку кровати; натертый паркет «елочкой» — приятного теплого тона. Скрытые за панелями калориферы нагнетают тепло, окна необыкновенно высоки, видно движение облачных громад где-то над Пресней; и после жилого вагона, в котором у нас поселились прочные запахи каменного угля, солярки и солидола — от рабочей одежды, висящей тут же в закутке, — после вагона, в котором терпко пахнет морозным железом, креозотовыми шпалами и всеми ароматами Москвы-Товарной, я чувствую себя словно в ином измерении. Так оно и было: иное, несравнимое!