ЖАНРЫ

Шрифт:

И что мама вдруг начала читать книги, вообще-то показалось мне подозрительным, ведь раньше она никогда литературой не интересовалась, а когда вдобавок стала, по ее собственному выражению, «понемногу входить во вкус классической музыки», я уже не сомневался, что она пыталась измениться в том направлении, которое, как она думала, одобрит Самуэль. Подобно многим органистам, Самуэль отдавал особое предпочтение Баху, и однажды мама вдруг явилась домой с тремя первыми Бранденбургскими концертами. Раньше она, если изредка включала музыку, то, как правило, давние сборные кассеты с кантри-энд-вестерном или старым роком, один-единственный раз она купила себе новую запись — «Свет и тепло» Оге Александерсена. А тут вдруг пришла с Бахом. Да еще на компакт-диске, в ту пору это была новинка, к таким штукам мама и притронуться боялась, «технически неграмотная», так она себя называла.

Я пробовал утешаться мыслью, что имей мои подозрения под собой почву, она бы постаралась получше скрыть близкие отношения с Самуэлем, а здесь всё до невозможности открыто. Однако немного погодя подозрения и ревность подползали

снова; да они же просто забыли об осторожности, вот до чего дошло, думал я тогда, уже собой не владеют. Ох, Давид, ужасное было время, я совершенно отчаялся, всю душу себе вымотал.

При всем своем интересе к культуре ты только посмеивался над маминым внезапным увлечением литературой и музыкой. Ведь ты, тинейджер, отмежевывался от того, что нравилось мне и маме, и смеялся над нашими вкусами, а при упоминании Исабель Альенде закатывал глаза: это, мол, южноамериканское пустословие. Бах, конечно, хорош, считал ты, гений, однако ж не мог не добавить, что как раз эта запись Бранденбургских концертов отнюдь не из лучших. Насколько я знаю, ты почти никогда не слушал классическую музыку, но рассуждал прямо как знаток Баха, и мы с мамой догадались, что ты навел справки в какой-то книге, после того как мама купила запись. Правда, мы ни слова об этом не сказали, нам хватало ума понимать: ты нуждаешься в нас, чтоб было против кого бунтовать. Долгое время мы с мамой позволяли тебе думать, что у нас с тобой куда больше отличий и разногласий, чем на самом деле, просто не хотели мешать твоему естественному, на мой взгляд, юношескому бунту. Когда ты включал музыку, которая, в сущности, мне вполне нравилась, я нарочито безнадежно качал головой и бормотал «какой жуткий шум!», а когда мы обсуждали конфликт Израиля с палестинцами, опять-таки нарочито выказывал Израилю больше симпатий, чем испытывал на деле.

Но со временем твой юношеский бунт принял такой размах, что подобные спектакли с моей стороны стали излишни, расстояние между тобой и нами сделалось, так сказать, реальным. Мы комментировали и критиковали пессимистические взгляды на жизнь, которые ты, Юн и Силье взяли на вооружение, мы сокрушенно вздыхали по поводу нездорового и несколько декадентского образа жизни, который отсюда вытекал, однако до конфликта дошло, только когда ты начал собирать коллекцию костей и зубов. На Рождество мама сварила студень из головизны, а ты достал из мусорного ведра свиной череп и унес к себе в комнату. Потом вы с Юном набрели в лесу на труп лося, и ты притащил домой полный рюкзак костей, а в другой раз, когда ходил с соседом в море выбирать сети, приволок челюсть пинагора и похожий на перо позвоночник какого-то ската, с которого вы срезали филе. Медленно, но верно обыкновенная мальчишечья комната с постерами рок-групп на стенах превратилась в этакое капище, где ты, Юн и Силье сидели при свечах, воткнутых в большие канделябры, слушали мрачную ритмичную музыку и допоздна разговаривали между собой. Мама сперва подумала, что эта коллекция костей вроде как бунт против меня, священника, рассердилась, отругала тебя: ты, мол, не ценишь всего, что я для тебя сделал. Помню, я удивился силе ее вспышки, и, хотя, должен признать, меня порадовало, что она меня защищает и тревожится обо мне — ведь как раз тогда я боялся, что она уйдет к Самуэлю, — я все же отвел ее в сторону и попробовал успокоить. Но успокоить ее оказалось трудно, и легче не стало, она только все больше огорчалась, а потом вдруг начала прямо-таки трястись над тобой, вдруг начала ставить совершенно нелепые сроки, когда ты должен являться вечером домой, когда тебе разрешается читать и смотреть телевизор и прочая. Все конечно же думали, что за этим стою я, что именно строгий, взыскательный священник вознамерился удержать пасынка на праведном пути, но на самом деле было иначе. Я, разумеется, принимал сторону Берит и поддерживал ее, когда возникали размолвки или ссоры с тобой, такой у нас был принцип, но когда я оставался с нею наедине, то в конечном итоге все чаще критиковал ее перегибы, и непомерную строгость. Говорил, что она не должна бояться отпустить тебя, что мы привили тебе добрые воззрения и духовные ценности, что все будет хорошо, тут просто самый обыкновенный юношеский бунт. Но она не слушала. Твердо верила, что Юн и Силье для тебя плохая компания. Она, мол, видит, что с тобой неладно, ты стал угрюмым и мрачным, а к тому же, как она считала, циничным и равнодушным. Ты больше не соблюдал правила и границы, причем без зазрения совести. Чтоб в одиннадцать был дома, ведь завтра в школу, к примеру, говорила она. О’кей, отвечал ты и приходил домой в полтретьего ночи. Я будто и не существую, жаловалась мне Берит, мальчишка совсем отбился от рук, а я совершенно беспомощна.

Однако ж после одного случая и я встревожился. Мы уважали твою личную жизнь, никогда не открывали ящики и шкафы, где могли храниться вещи, не предназначенные для наших глаз, но как-то раз мама, на беду, щеткой нечаянно столкнула на пол твой старый настольный шкафчик, несколько ящичков выпало, и содержимое рассыпалось по полу. В одном из ящичков лежал пластиковый пакетик с запиской, гласившей, что «в любой момент времени около двух с половиной килограммов меня приходится на отмершую кожу. Вот немножко меня от 14.06.1987 г.», рядом лежали лоскутки белой кожи, вероятно с подошвы. В другом ящике — еще один пакетик с запиской: «Сейчас во мне нет ни одной молекулы того меня, каким я был примерно девять лет назад, а еще через девять лет не сохранится ни одной молекулы того меня, каков я сейчас. Вот немножко меня от 29.09.1987 г.» — и рядом обстриженные ногти. И прочее в таком же духе. Ты сохранил прядки волос, бровей, пуха на подбородке, лобковые волосы, кусочки желто-бурой ушной серы, все в маленьких прозрачных пакетиках, с желтыми записками в одну-две короткие фразы.

Совершенно неожиданно наткнуться

на подобные вещи — все равно что угодить в триллер. В разоблачительную сцену, когда становится ясно, что некий персонаж фильма совсем не тот, кем ты все время его считал, и пусть мы не испытали шока, но побледнели и посерьезнели, читая это множество записок. Мы ничего не говорили, даже посмотреть друг на друга боялись, Бог весть почему — может, в глубине души не желали понимать, что с тобой происходит, и знали: тревога в глазах другого лишит нас возможности внушить себе, что все в полном порядке.

С той минуты мама окончательно уверовала, что у тебя проблемы с психикой, и ужасно нервничала, когда мы заговорили с тобой об этом. То умоляла тебя пойти к психологу, то прибегала к угрозам. Ты не получишь денег на курсы автовождения, о которых мы говорили, твердила она, и уж во всяком случае не поедешь в Роскилле. А что плохого в том, что я кладу прядки своих волос в пакетик, ты-то приклеиваешь свои фотографии в альбом? — спросил ты. Ведь, в сущности, это одно и то же. Да, но ногти, Давид? — воскликнула мама. А чем ногти хуже волос? — спросил ты. То и другое — остатки моего тела, частицы меня, каким я был в то или иное время.

Поделать я ничего не мог, но мне казалось, ты хорошо защищался, по крайней мере, вполне непринужденно и разумно, так что я после этого разговора все же немного успокоился. Впоследствии я порой ловил себя на мысли, что меня тогда прямо-таки затягивало в твою вселенную, что границы нормальности, как я ее понимал, все больше смещались и что я все больше соглашался с тобой. Тем не менее я не успокоился, пока, по настоянию мамы, не навестил вместе с нею матерей Юна и Силье, чтобы обсудить положение и прикинуть, можно ли что-то сделать, как-то предотвратить полное сумасшествие.

На Грету, мать Юна, мамин рассказ большого впечатления не произвел. Она притворилась испуганной, спросила, будто в шоке: Что ты говоришь? Какой ужас! — но потому только, что думала, мы ждем от нее именно этого, я сразу понял, когда увидел ее реакцию на плохо скрытую ухмылку Юнова брата, сидевшего в глубине комнаты. Аккурат когда мама особенно распалилась, я заметил, как он переглянулся с матерью и Грете пришлось сделать над собой усилие, чтобы не рассмеяться. Они явно считали маму истеричкой и не то что не испугались, а фактически злорадствовали по поводу случившегося. Немного спустя, кстати, преподавательница религии донесла, что слыхала в городе, в кафе, как Грета рассказывала подругам, будто ты, как она выразилась, «буксуешь в развитии». С напускным огорчением и озабоченностью твердила, что сделает все возможное, чтобы впредь оградить Юна от тебя, но главным образом разглагольствовала про маму: Да уж, не все в жизни сладко, и у Берит тоже, хоть она и вышла за священника, может, они и воображают, будто лучше нас, но на самом-то деле ничего подобного.

Оддрун Скиве, мать Силье, наш рассказ вообще не огорчил, даже наоборот. Вот здорово! — сказала она, когда мы сообщили о находках в твоем шкафчике. По-моему, вы гордиться должны, что ваш сын не желает быть стадной овцой, во всяком случае, я лично горжусь Силье, она способна думать самостоятельно и не боится этого; собственно, мы могли бы заранее догадаться, что она так скажет, каждый ведь знал, что она старательно изображает из себя этакую художественную натуру с альтернативным взглядом на всё и вся. К примеру, когда ее спрашивали, она всегда говорила, что трудится на ниве культуры и искусства, но работала всего-навсего в кафе Дома культуры, и, если не считать, что она продавала художественные постеры и билеты на всевозможные тамошние мероприятия, работа ее, по сути, ничем не отличалась от работы в кафе «Ремы» или «Домуса». По слухам, ее интерес к искусству и культуре, собственно, был лишь фасадом, частью спектакля, предназначенного сделать ее алкоголизм более приемлемым и чуть менее постыдным. Вроде как несколько более оправданно ходить с осоловелыми глазами и обвислыми, покрасневшими щеками, если ты человек богемный и трудишься на ниве искусства и культуры, а не обыкновенный работяга из кафе, как говорила преподавательница религии.

Вечеринки, происходившие у них в доме, были, кстати говоря, одной из причин, по которым нам с мамой не нравилось, что ты проводишь у них столько времени. Ладно бы веселился с ровесниками, подобные сборища нам тоже не нравились, но с ними мы кое-как мирились, по крайней мере пока они не выходили за рамки и случались не слишком часто. Но что ты все выходные сидел у них и пил с Сильиной мамашей и ее слегка потрепанными приятелями, вообще ни в какие ворота не лезло. Мама знала большинство из тех, кого Оддрун обычно приглашала к себе, и, по ее мнению, это была жалкая компания немолодых мужчин, которые некогда мечтали стать музыкантами, художниками и писателями, а в итоге, увы, сделались охочими до выпивки работниками с молодежью или учителями норвежского либо музыки «на подхвате» и наверняка чувствовали себя более молодыми и менее неудачливыми, когда могли поучать тинейджеров вроде тебя, Юна и Силье.

Но все эти вечеринки в обществе Оддрун и мужиков с брюшком и седыми конскими хвостами еще бы полбеды. Больше всего мама отчаивалась из-за перемен в твоем поведении, да и я тоже всерьез встревожился. Так или иначе, ты становился все мрачнее и мрачнее, никогда не радовался, как прежде, никогда не выказывал волнения и увлеченности, то есть мог, конечно, проявить пыл и энтузиазм, однако непременно с оттенком жесткости и злости. А самое тревожное было то, что ты, Силье и Юн начали обосабливаться. Раньше вы, по крайней мере, поддерживали хоть какой-то контакт со сверстниками, теперь же вас вроде как осталось трое, и только трое, домой тебе почти никто из других ребят не звонил, а если звонил, ты врал, что занят, или просил нас сказать, что тебя нет, ты, мол, не в силах болтать о футболе, и девчонках, и о том, как такой-то и такой-то упился на прошлой вечеринке, говорил, что давние приятели наводят скуку.

Поделиться с друзьями: