Закон палаты
Шрифт:
Вообще-то Игоря считали тихоней. Он не любил нарушать режим, не любил, когда его ругали, и по добросовестному лежанию числился в примерных. Но с некоторых пор он открыл у себя способность подсмеиваться над старшими, правда незаметно, слегка, так, чтобы скандала не вышло. «Ганшин — тот вояка-парень, а Игорёк всё исподтишка», — обронила как-то тётя Настя. Поливанова и впрямь точно бес за рукав дёргал. Евга была любимой мишенью его остроумия.
— А что, если Жаба бешеный и вас укусит? — не унимался Поливанов.
Все засмеялись.
— Тогда, может, вы взбеситесь? — в раже закричал, потеряв поводья, Ганшии.
Это была уже грубость. Севке хотелось острить так же тонко, язвительно и красиво, как это умел Игорь, — не придерёшься.
Евга же, кажется, рассердилась не на шутку. Мятый, розовый подбородок её задрожал от обиды, она стала грозно заикаться:
— Дрянной м-м-мальчик! Сейчас позову воспитателя, п-п-пионервожатого, ты у меня н-н-наплачешься!
И выбежала из палаты. Значит, довели.
Доводить Евгу было небезопасно. До войны все её боялись. Разве что тайком, когда повернётся спиной, подвязывали к пояску её халата хвост — волочившийся на нитке бумажный бантик. А тут всё в мире кувырком — война, эвакуация, и мальчишкам море по колено. Только на этот раз, похоже, хватили через край.
Азарт остыл, и ребята оробело примолкли. Выскочила, как ошпаренная, что теперь придумает?
— Так её и надо, немку рыжую, она, наверно, за фашистов, — первым нарушил молчание Ганшин.
— Немецкий порядок, — поддержал его Костя. — Всякую соринку стряхивает. Я сам ещё в Москве слыхал, как тётя Настя на неё рассердилась и сказала: «Своих ждёт». Может, она к нам и заслана, чтобы вредить.
— Скоро в Германии революция будет, Юрка Гуль говорил, Гитлера убьют, и мы домой поедем, — мечтательно заметил Гришка.
В дверь влетела Изабелла с большой зелёной кружкой в руках, поставила её на тумбочку и молча обвела палату пристальным взглядом с угла на угол.
— Вы что тут с Евгенией Францевной устроили? — наконец промолвила она, грозно сведя чёрные брови. — Я знаю, это всё тихоня Поливанов, ему только бы развлечься… Теперь она у вас работать отказывается. Напишет заявление директору санатория — будет вам на орехи.
— Изабелла Витальевна, да она немка! — сказал Ганшин.
— Ну и что? — ответила Изабелла. — У немцев тоже были великие умы, революционеры, музыканты, поэты. Великий композитор Бетховен — немец, и Маркс — немец.
Ребята изумились. Вот так номер. Ну, ладно, Бетховен. Но Карл Маркс?
— А Евгения Францевна, если хотите знать, — продолжала Изабелла, — образцовая ортопедическая сестра…
Все прыснули. Ортопедическая сестра! Это ещё что такое? Ор-то-педи-ческая! С ума сойти от смеха! Животики надорвёшь… Изабелла сама ухмыльнулась уголком рта, и Ганшин это заметил. Чего это Изабелла её защищает? Может, боится? Ведь был однажды случай, что Изабелла засиделась в их палате после отбоя, свет уже погасили: сидела на одеяле у Игоря и рассказывала, смешила, читала нарочно заунывным голосом стихи, от которых мороз по коже: «Я вышел из тёмной могилы, никто меня не встречал, лишь только кустик унылый облетевшею веткой качал. Я сел на могильный камень…» И тут, как назло, Евга в палату заглянула: «Что за шум?» Изабелла Витальевна от страха под поливановскую кровать залезла. Евга ничего не сказала, но всё заметила. Изабелла призналась потом по секрету: её за непедагогическое поведение на пятиминутке обсуждали.
— Евгения Францевна, ребята, заслуженный работник, ортопедическая сестра, — повторила, близоруко щурясь, Изабелла.
Как могла она объяснить Им, что знала сама? От педантичного, сухого характера Евгении Францевны всем было несладко, её и врачи побаивались. Она ведь в санатории чуть не с основания. Это с началом войны стала она молчаливее, незаметнее, только губы поджимала, если ей что не нравилось. Известно было, что во Франкфурте у неё двоюродный брат. До войны она как-то даже письмо от него показывала. Понятно, что присмирела. Но работник она — ничего не скажешь. Сам профессор Чернобылов, корифей лечения бугорчатки, её
отмечал. Правда, зудит по любому поводу невыносимо. Но не станет же Изабелла обо всём этом мальчишкам из седьмой палаты докладывать?А всё же надо знать Изабеллу: настоящего гнева в её голосе нет. Вообще-то всё она понимает. Просто должна защищать Евгу, как все взрослые.
Ганшин думал об этом, а сам поглядывал на стоявшую на тумбочке зелёную эмалированную кружку, что принесла Изабелла. В ней лежали два варёных яйца, и он знал, что они предназначались ему. Ему-то ему, да он их не увидит.
Едва мама узнала, что их довезли наконец до Белокозихи, она отправила Изабелле почтой 400 рублей и письмо. Просила покупать в деревне еду, подкармливать Севу, будто от неё трижды в неделю передачи.
И уже который раз к завтраку приносила Изабелла пару белоснежных, ещё тёплых, вкуснейших яиц. Впрочем, оба яйца достались Ганшину лишь однажды. В следующий раз он ел одно: другое проиграл Косте на спор. А потом Костя объявил, что всем надо делиться. Стыдно быть жмотом. Да и то рассудить — правда стыдно. И ребята так решили. Проголосовали и постановили: закон палаты. Теперь одно яйцо шло Севке, а другое по кругу: Грише, Косте, Жабе, Поливанову, Зацепе.
Ну, это ещё туда-сюда. А вчера Костя сказал, что и так неверно. Справедливым быть надо. Что это Севка особенный какой, чтобы всякий раз по яйцу есть, когда другим в очередь? Стали голосовать и перерешили: одно яйцо Косте, как главному, а другое по порядку всем. В том числе и Севке, конечно, когда до него очередь дойдёт. Да почему же всё всегда Косте? Ганшин поначалу возмутился. Но на голосовании за него только Игорь был, да и тот едва рукой дёрнул и быстро опустил. Струхнул Поливанов. Вообще он парень хороший, но тюлень и бояка. Только подъязвит немного — и в кусты. И опять же закон палаты. Костя на днях новое правило предложил. Раньше как голосовали? Правая рука у тебя есть? Голосуй, будет один голос. А теперь у Кости — два голоса, а у остальных по одному. Гришка всегда за ним. Жаба тоже. И голосовать неинтересно стало — всё равно всё его будет.
Изабелла подходит к Ганшину с кружкой и отдаёт ему два свеженьких, ещё не остывших яйца, протягивает ложечку и немного соли в бумажке. Теперь надо исхитриться как можно искуснее сделать вид, что начинаешь есть.
— Давай, помогу разбить скорлупку, — говорит Изабелла. — Ты остроконечник или тупоконечник? — привычно острит она.
— Сам разобью, Изабелла Витальевна, — пугается Ганшин. — Сейчас я не хочу… подожду завтрака. Через пять минуток я…
Изабелла выходит, и Севка протягивает кружку Косте, а тот одно яйцо вынимает для Гришки, сегодня его очередь.
Ганшин слышит, как хрустит проломанная скорлупа. Передавая друг другу ложку, Костя и Гришка объясняются односложно, а сами набивают рот яйцом, закусывая предусмотрительно оставленным от вчерашнего ужина хлебом. Слюнки текут… Через пять минут зелёная кружка с битой скорлупой и чисто облизанной ложкой возвращается к Ганшину и будет ждать появления Изабеллы.
— Так быстро управился? Молодец! — воскликнула Изабелла Витальевна, войдя в палату спустя четверть часа.
Костя, отерев с губ желток и придя в благодушное настроение, уже экзаменовал Зацепу. Все было на этого дохляка рукой махнули, а у него необычный дар обнаружился — перевёртывать слова.
— Скажи наоборот «хлеб».
— Белх.
— А «честное слово»?
— Оволс еонтсеч, — выпалил Зацепа без малейшей задержки.
Проверили — так и есть! Даже Изабелла заинтересовалась:
— А «преподаватель»?
— С мягкого знака нельзя, — сказал Зацепа.
— А «педагог»?
— Гогадеп, — не задумываясь, отвечал Зацепа.
Ребята грохнули: «Ну и ну! Гогадеп!»
— Смотрите, какая неожиданная способность, — сказала Изабелла. — Я в детстве тоже когда-то вывески навыворот читала. Но не так быстро и не в уме.