Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
— Сиди, сиди, — сказал я. И спросил: — Вы намечали встретиться?
— Нет, вышло случайно. Увиделись около Фрунзенского, потоптались, потом в кино, потом, в общем, купили...
— Вино? — догадался я.
Глеб кивнул.
— Дурачье. А ты что, не знаешь судьбы своей матери? Почему у матери отобрали права на тебя? Почему твой отец отказался от семьи? Не знаешь?..
Ему было неприятно все это выслушивать. Он переменился в лице. Снова что-то нервическое появилось в его глазах, в позе, в пальцах, сжимающих край подоконника. Трудно ему, и все же пусть выслушает. Любая правда сейчас лучше, чем самая распрекрасная ложь.
— Эта отрава убивает в человеке все: ум, энергию, волю.
Глеб молча пожал плечами. Он не хотел спорить, но и не соглашался.
— Вот если ради справедливости или чего-то самого главного в жизни тебе нужно будет пойти против многих, ты пойдешь?
Глеб кивнул.
— А против этой кодлы пойти не смог? Как они, так и ты? Ну что мне с тобой делать, как я должен поступить? Я мог бы отдать тебя и всех твоих дружков под суд. Мог бы?
— Могли бы! — не поднимая на меня глаз, согласился Глеб.
И снова вернулось к нему какое-то особое напряжение, я это видел. Он внешне держался непринужденно. Глеб может замкнуться снова, стать чужим, враждебным и непонятным в своих быстрых переходах от искренности к замкнутости, от бесшабашной отваги, как было только что на собрании, к трусливой скрытности, даже униженности, к пассивному «будь что будет», — лишь бы спрятаться за чужие спины. Ночное нападение тоже, в сущности, круговая порука. Все вместе соединялось в Глебе: и крайняя трусость, и крайняя смелость, и, наверно, он, еще не зная себя, бросается и в ту, и в эту сторону, и на все четыре.
— Не пойму я, Глеб, ты только что стоял за полную правду, требовал, обвинял, а сам подговорил группу, чтобы все врали заодно с тобой?
— Думал, что вы заявите в милицию.
— Значит, страх перед милицией, перед справедливым возмездием сильнее чувства правды? И выходит, что побоку твое сегодняшнее возмущение? Все, что ты говорил, пустые слова, и все, о чем мы с тобой говорили, пустые слова, раз ты подумал, что я способен тебя выдать милиции. А я ведь считал тебя своим другом. Почему ты мне не поверил, разве было, чтобы я крутил, обманывал?
Блеснули глаза, и что-то отчаянно-решительное появилось в лице Глеба, он хотел было что-то сказать, но не произнес ни слова.
— Ну, что молчишь? Я крутил, обманывал?
— Было, — говорит он едва слышно. Это короткое тихое слово, как спичка, подожгло меня, как будто Глеб схватил мою руку в чужом кармане.
— Что было? Говори, выкладывай.
А может быть, я дал слишком большую волю ученику? Остановить его, одернуть? Глеб выжидает, смотрит мне в глаза. Мы оба как будто меряем силу наших взглядов. Все перевернулось, теперь он обвиняет.
— Начинай же!
И он сказал:
— Вот вы говорили насчет чистоты отношений с девушками и вообще с женщинами, а сами любите одну, а встречаетесь с какой-то такой...
Если бы я услышал, что меня приговаривают к смертной казни, я, наверно, не сжался бы, не оледенел, не ужаснулся так вот, как теперь, после приговора к смерти моей совести и чести. Уж не знаю, что именно имел в виду Глеб, сказав о Зое «с какой-то такой...», только его слова, интонация резанули меня. Какое он имеет право? Откуда знает? Что понимает он в жизни, мальчишка!
Всего лишь один вопрос Глеба разлетелся на десятки, на сотни вопросов, его и моих, и может быть, надо было бы теперь прекратить этот разговор немедленно, но я не смог, не сдержался, — я тоже должен знать всю правду.
— С какой это «такой»? — спросил я жестко.
— Ну, в общем, она вам не жена... и у нее есть еще кто-то кроме вас.
Черт возьми, и почему это передо мной ученик, мальчишка,
а не равный по возрасту мужчина, — я схватил бы его за грудки и встряхнул бы хорошенько, и заставил бы замолкнуть, заткнуться... И все же его слова больны мне оттого, что в них правда.— Ты все-таки не очень-то... — сдавленно вырвалось у меня.
— Вы же сами просили...
Да, это верно, и если теперь я заставлю его замолчать — больше уже никогда он не заговорит со мной так...
— Гляжу, ты о моих делах осведомлен лучше, чем я. И наверно, не ты один? И уж конечно в группе знают не только про то, что ты сказал. Наверно, пухленькое мое досье? Все знают. Ведь знают же?
— Да, знают.
— И что же? Говори.
Глеб потупился, молчит. И все же отступать поздно, я смотрю в упор, жду, и все отчетливее приходит ко мне горькое чувство, будто меня отвергают, не понимая. Я мечусь среди многих людей, я в центре круга, и это не детская игра в «каравай-каравай, кого хочешь выбирай». Спрашивают, требуют Катя, Зойка, Мишка, Глеб, а я бросаюсь от одного к другому, и это уже «пятый угол». Я виноват и не виноват, оправдываюсь и не оправдываюсь, я бы мог послать всех к черту, но я и сам себя перебрасываю из угла в угол, я снова надвое, натрое... и никуда не отбросить мне ни тайные, ни явные обвинения. Я вглядываюсь, заглядываю в себя, как в колодец, — он замутнен, и все меньше у меня слов и даже чувств, в которых не было бы никакой кривды.
— Я слушаю тебя, Глеб.
— В нашем возрасте у вас тоже было по-разному, — торопливо говорит он. — Вы рассказали, что считались одним из лучших учеников, а вас выгнали из экспериментального цеха за брак.
Что было, то было. И это я не хотел и не хочу скрывать. Просто в начале года, когда я еще только знакомился со своей группой, я похвалился, рассказал только начало... нестрашную часть сказки моей жизни, чтобы не отпугнуть, не пересолить. Жалко, что я не успел, не опередил с признанием насчет второй части. Рассказал бы вовремя, история сработала бы и на меня и на них. Я и хотел вовремя, перед выпуском, да вот не успел. Вот ведь как получается: одно и то же бывает геройством и трусостью, искренностью и скрытностью, победой и поражением.
— И с директором вы не согласны, а промолчали, и про Славина не поговорили, — продолжает Глеб.
— Насчет чего?
— А насчет общежития.
Как мог я забыть! Я давно знаю, что приехавшему из деревни Никите Славину очень трудно жить у своих родственников в тесной коммунальной квартире. Никита просто ненавидит мужа своей сестры, пронырливого, крикливого человека, больше всего интересующегося своими «шабашками», и при немалых заработках жадного, готового поднять скандал из-за двадцати-тридцати копеек, переплаченных за свет сверх обычной нормы. Бывает, что Никита сидит по ночам на кухне и читает книги или пишет стихи. Сочинительство особенно раздражает угрюмого родственника. Представляю, как трудно Славину в эти дни, когда он болен и вынужден быть все время дома. А я наобещал и ничего не сделал. Пытался, да не получилось, мне тоже только обещали... Но это не оправдание. И может быть, вот эта ненадежность моего слова оттолкнула, отстранила от меня Глеба, да и не только Глеба.
Педагог и ученики надежно объединены лишь в том случае, когда они полностью доверяют друг другу, а доверяют друг другу они лишь тогда... Уж сколько раз приходило мне это в голову, уж сколько раз приходит это в голову всем педагогам, «уж сколько раз твердили миру...». Подумай и о том, тоже простейшем, что если нарушена связь между педагогом и учениками, то группе ничего не остается делать, как найти способ обороны «на всякий случай», тогда вот их «круговая порука» — это самозащита, сопротивление, вызов, наконец.