Я обязательно вернусь
Шрифт:
— Бабуль, а почему прервалась твоя переписка с теми колымскими женщинами?
— Много тому причин, Юля. Не своею волей перестала писать. Одни, выйдя на волю, вскоре умерли. Ни всех на свободе ждали. И воля иным хуже зоны стала. Вот и не выдержали. Ушли на тот свет, лишь с той разницей, что свободными умерли. Да только покойному безразлично. Душу за проволоками и вышками не удержать никому. Ну, а главное, что оборвало переписку, так это цензура. Она в те годы проверяла всю почту, особо наши письма. И чуть что — уничтожала их без следа. Попробуй, докажи, что письмо было отправлено? Никто слушать не стал бы этих жалоб. Письма приходили скудно. Одно, редко два прорвутся ко мне, а судьбу моих ответов и вовсе не угадать. Так-то и зачахли отношения. Нынче где разыщешь тех девчат. Многие жительство поменяли, затерялись адреса, а и кому охота будить память? Это все равно, что ковырять старую болячку. Она только сильнее досаждать будет. Лучше ее не трогать, — вздохнула Анна. И перебрав какие-то семена, ссыпала их в пакет, взялась за другие. Юлька перебирала
— Наверное, соседке покою нет. То в забор, то в окно подглядывает, любопытная сорока, — задернула занавеску раздраженно.
— Не злись! На что нервы жжешь? Успокойся, девка моя! Нам с тобой не прятаться, не стыдиться некого. Нехай угомонятся любопытные, нам скрывать нечего!
Вот ты скажи-ка мне, навестила ль больницу, где работала?
— Понятное дело. Я перед тем не только приоделась хорошо, но даже в парикмахерскую зашла. Отец денег дал и велел, не скупясь, привести себя в порядок. Ну, я и оторвалась! Часа два там со мною возились. Укладку сделали такую, что себя в зеркале не узнала. Маникюр и педикюр изобразили, даже макияж придумали, накрасили всю, как есть. Даже ресницы щипцами завили. Здорово получилось, классную бабу из меня сообразили. Отец не узнал. И не только он. Я подошла к двери больницы, а навстречу главврач! Открыл передо мной дверь и, оглядев с ног до головы, сказал:
— Проходите, пожалуйста! — и поинтересовался, к кому пришла? Я поняла, что он не узнал, и поздоровалась, назвав по имени и отчеству. Видела б, что с ним было! Он онемел. Раскорячился в холле и закрутился вокруг. Все интересовался, в какой фирме устроилась? А я ему в ответ, мол, удачно вышла замуж, и благоверный не разрешает работать, он полностью меня обеспечивает. Так тот козел пригласил в свой кабинет на чашку кофе. Предложил пообщаться. Я, конечно, отказалась. О чем с ним базарить, с тем лопухом? Так он все в глаза заглядывал и спрашивал, не злюсь ли на него, не таю ли обиду за прошлое? И все хотел выведать, где и кем работает мой муж? Но я ему ничего не сказала! — хихикнула Юлька.
— Я представляю, как он заюлит вокруг девок. Но и они ничего не скажут. Тоже меня не узнали. Поначалу обидно стало, ничего кроме тряпок не изменилось, а как они закружили вокруг! Приняли за важную особу. Я немножко позабавилась ими. Ну, а когда узнали, сколько хохоту было! Позвали на чай и обо всех новостях рассказали. О! Сколько узнала! Нашу врачиху Аллу Степановну, медузу сракатую, какая на меня жалобы и кляузы собирала, саму из больницы выперли под задницу. Она больных вынуждала покупать витамины в аптеке, какие преподносила чуть ли не чудодейственным лекарством. А с их продажи проценты получала и немалые. А еще поддельные лекарства приносила, какие якобы невозможно достать. Но больные народ ушлый. Купив за большие деньги и не получив результатов лечения, обратились в прокуратуру и нашу врачиху уже ни за задницу, за самые жабры взяли мертвой хваткой. Теперь на нее уголовное дело завели. А главврач, бздилогон, поспешил от нее побыстрее избавиться и выкинул с работы. Так что накрылась, чума лягушачья! Мне она много горя доставила, но сама влетела еще круче. Ей из той ямы не вырваться. Главное, что имя навсегда опозорено и на работу никуда не возьмут. Отрыгнутся ей мои слезы. Она за них получит сполна. Теперь никогда не очистится. А то все ходила, пальцы веером держала. Теперь гонора поубавится, — ликовала Юлька.
— Еще одна из наших замуж вышла. Скоро в декрет ей. Девчонки звали меня вернуться. А мне расхотелось снова лезть в то болото. Там ни жить, ни работать, только сдохнуть можно, — глянула на Анну.
— Коли отворотило душу от той работы, не надо насильно себя неволить. Проку не будет. И дело тут ни в деньгах. Замордовали тебя в больнице, вытравили самое главное, любовь к своему делу, и убедили в ненужности. Это самое гнусное, убили добро в твоей душе всякие поганцы. Конечно, ни у одной тебя тепло остудили.
— Баб, когда в моей сумке искали кефир, какой у больного санитарка украла, я ревела больше всего от обиды. В тот день я выбрала весь хлеб, какой не доели больные, и сложила его в пакет, чтоб вечером дома его съесть. Они нашли и подняли меня на смех, мол, до чего дошла. Можно подумать, что сами не бедствовали. Я помню, как в тот день возвращалась с работы, дороги под ногами не видела. И, как назло, так жрать хотелось. Глядь, возле контейнера коты дерутся. Орут, дерут друг друга из-за выброшенного пакета. Глянула, а в нем сосиски и сардельки. Конечно, лежалые, плесневые. Я их забрала себе, дома отварила и так хорошо поела.
— Девка моя горемычная, до чего ж тебя довела голодуха! — сокрушалась Анна, качая головой.
— Ну, что ты, баб! Это мне сказочно повезло. Случалось, с голода сознанье теряла прямо на работе. Хорошо, что ни разу во время укола не рухнула на больного и не запахала носом в пол. Тут бы врачи с потрохами меня сожрали. А разве одна я вот так мучилась? Случалось, валило наших сестричек в палатах и в коридоре. А больные думали, что напились спирта. И кляузничали. Так на меня тоже набрехали. Но в той смене врачей хорошие люди работали. Завели в ординаторскую, достали из своих сумок, что с собою на обед принесли из дома, ну и накормили как смогли. А бабу выписали… Ох, и злилась она. Уходила и брюзжала. Но никто ее не поддержал, ту лахудру!
— Многие люди знают цену голода. Но скоро ее забывают.
В сытости память отшибает. Отнимает пониманье серед люду. Я никогда не забуду, как на Колыме случилось, — дрогнули руки Анны, не удержали, выронили пучок чабреца. Глаза женщины, будто туманом закрыло. Знахарка сидела, как статуя, не шевелясь, снова ушла памятью в колымские морозные сугробы.— Баб, так что случилось тогда? — тронула Юля Анну за руку. Женщина выдохнула тяжелый ком:
— Беременную пригнали по этапу. Совсем еще молодую. Катей звали. Опекали ее изо всех сил. Хлебом и баландой делились. Хотя порции были скудные у самих. Но Катюшку все жалели. Оно и понятно, сами бабы. Многие уже рожали, но не на Колыме. А тут нас послали на ремонт трассы на семьдесят втором километре. То самое поганое место на всей дороге. Сплошное болото и марь. Чуть в сторону шаг сделай, в трясине по пояс увязнешь. Так вот и Катя попала. Закричала, на помощь позвала. Мы к ней бросились, но охранницы опередили. Начали дубасить прикладами по голове, животу, по спине. А у Катюшки беременность большая, на шестой месяц перевалила. Короче, охрана вышибала из нее ребенка. Нет в свете зверя свирепее, чем охранницы-бабы. Против них сторожевые собаки — милые люди. Но кто выдержит, когда на глазах ни за что гробят детную бабу. И вся наша бригада, не сговариваясь, пошла на охрану с лопатами, ломами и кирками. Потребовали оставить Катерину. Они ее уже по грудь в болото вбили. А когда увидели, что мы на них стенкой прем, стрелять в нас стали. Вот по и вовсе взбесило бригаду. Навалились кучей, винтовки повырвали из рук и не пощадили ни одну. Всех пятерых уложили, разнесли в куски на болоте. Катю вытащили из трясины. Ну, а через час из зоны машина пришла, привезла обед нам. Водитель с сопровождающим как увидели, узнали, что стряслось, обратно в зону рванули вместе с обедом. Вскоре воротились вместе с отрядом охраны. Нас всех загнали в машину прикладами и пинками. Уже в зоне так вломили, что небо одной кровавой тучей показалось. И в штрафной изолятор покидали. У Катюшки выкидыш в ту ночь случился. Нет, ее в больничку не забрали. Хотя женщина кричала, кровью заливалась. Никто не пришел. Вот тогда я решилась помочь ей. А ить в руках ничего. Ни настоев кровоостанавливающих, а и боль угомонить нечем. Стала молиться Господу, чтоб удержал, оставил душу бабе, не дал сгубится в неволе. А что еще могла? И, поверишь, услышал Бог! Вскоре Кате полегчало. Я, когда она утихла, подумала, что умирает баба, ан заснула. И до утра ей легче стало. Но начальник зоны зверюгой был. Ему мало было спихнуть нас в ШИЗО. За своих охранниц вздумал наказать свирепо. Утром всех нас выгнали во двор зоны, выстроили и, вытащив пятерых из бригады, вместе с Катей, расстреляли на наших глазах. Это для того, чтоб впредь не помышляли даже думать о расправе с охраной.
Баб! Но ведь время было другое!
А законы зоны остались прежними еще на многие годы. Знаешь, скольких реабилитировали посмертно? Великие тысячи! И Катюшку… Не дожила она. А кому нужна реабилитация, коль человека нет? А вот начальник зоны еще долго жил! Его не тронули и не наказали. Он, видите ли, выполнял приказ! Но чей? Так вот и получилось, что прощая нас, виновных в бедах тоже пощадили. Им то что? Ну, перевели их из одной зоны в другую. Они и там зверковали. А у нас до гроба память окалечена. И все видятся во снах женщины, их лица и глаза перед расстрелом. Это никогда не забыть. За тот месяц, что продержали в штрафном изоляторе, половина бригады поумирала. За них никто не был наказан. А ведь все они умерли от голода и побоев. Вот и теперь, уже не в зонах, люд от голода мается. А сытые, как и тогда, не понимают их. Вот тебе и времена! Вся беда в людях остается. Коль нет тепла в душе, не взыщи сочувствия и помощи не жди. Оно и в Сосновке так вот. Иные бабки всю жизнь в колхозе спины гнули. Когда вовсе износились и состарились, определили им пенсию, на какую ни жить, ни умереть. Вот и держатся за огороды, на какие ни сил, ни здоровья не осталось. Попробуй любая бабка оставь свой участок, до весны не доживет. Ей пенсии на хлеб не хватит. Вот так маются наши бедолаги. Рождаются — кричат, живут в слезах и в поте. Какая им радость от такой доли? О чем просят? Поскорей в могилу сойти, вот вся мечта. В городе, сама знаешь, не легче нас маются. Вон твой отец — за всякую копейку убивается. Дух перевести некогда, хуже каторжника впрягается, чтоб семья не бедовала. Ан ты едино, голодовала! Слушала тебя, сердце кровью изошлось. Вот тебе и времена! — отвернулась к окну. За ним несмелая соловьиная трель послышалась.
— Ишь, какой-то не сыскал себе пару. Зовет, верит, что откликнется и прилетит его единая. С ней он свою весну встретит.
Женщины открыли окно, соловьиная трель зазвенела громче и ближе.
— Не-е, это не соловка подружку кличет. То тебя зовет кто-то. Человечий это звук, — улыбалась Анна.
— Ну, прохвосты развелись в Сосновке! Видал, как норовят бабу с избы выманить. Хотя и раньше такое было. Не все соловьями петь умели, зато гармошки и баяны всю округу веселили. И не было им угомона до самого утра.
Юлька снова услышала соловьиную трель, звеневшую уже под самым окном. Ей хотелось глянуть на ту птаху Но Анна выплеснула из окна кружку воды и обе увидели тень, метнувшуюся к калитке.
Ишь, певун сыскался! Петух щипаный! Уж вдругоряд словлю, в чугун кину паршивца! Раскричался тут, ворон окаянный! Ишь, нашест приглядел себе! Нету для тебя никого! И не кричи, усравшись, поганый индюк! Не зли. Не то ухвата отведаешь, морда твоя суслячья! — бранилась Анна.
На кого кричишь? Иль узнала того соловья в морду? — спросила Юлька.