Xирург
Шрифт:
Ясное дело, тетка, напрасно ожидавшая первого автобуса до Москвы (заглохший желтый «Икарус», кстати, так и не сумел покинуть гараж, и не местному шоферюге было пытаться преодолеть ход тысячелетних шестеренок, заклинивших было намертво, и только теперь облегченно набиравших жуткий неостановимый ход), так вот — тетка, разумеется, какое-то время стояла насмерть, пораженная в самое сердце предложением незнакомого интересного мужчины подкинуть ее прямо до Москвы на невиданной колеснице. Но, перебросившись с Хрипуновым десятком быстрых и бессмысленных для нерусского человека фраз — мешанина из анкетных сведений и наблюдений за погодными явлениями и курсом иностранных валют — она заметно подтаяла и даже машинально ощупала обширный лифчик, этот незаменимый бумажник российских красавиц, сравнимый разве что с карманом, пришитым изнутри к парадным белым трусам, но это уже для грандиозных сумм и непредвиденно дальней дороги.
Такие бурные уговоры выжали из Хрипунова последнюю жизнь, поэтому до Москвы добирались исключительно на энергии не умолкавшей тетки, которая, господи, да какая же она тетка, ей и сорока еще нету, наверно, мне ровесница, и лет в пятнадцать наверняка была совершенная красотка и чья-то бессмертная, ознобная, первая любовь, а в шестнадцать зачем-то вышла замуж за развязного усатого подонка, и родила мальчиков-близняшек, а потом еще одного, через год, только мертвенького, и обрюхатела, обабилась, обрюзгла, только голос все такой же — как будто кто-то высыпал серебряные ложечки на треснувший стеклянный поднос, голос бывшей красавицы, аромат чьей-то вдребезги разбитой жизни, почему у первой любви всегда такая жуткая судьба, почему у меня ее не было — ни первой, ни третьей, ни второй?
До общаги теткиных близняшек, догрызавших в Москве высшее образование — какое именно, Хрипунов не вник — добрались едва ли не родственниками, хотя Хрипунов и трех слов не сказал за всю дорогу, только слабо улыбался, будто приходя в себя после кошмарной болезни, и тетка все совала ему яблоки из собственного сада, мелкую антоновку, всю в шершавых пятнах многолетней парши, и Хрипунов взял, нельзя было не взять — от детей оторвано —и яблоки так и валялись в бардачке, много месяцев, такие дрянные, что даже гниль не брала, пока их не откопала случайно Анна, и не съела — с отвратительным оскомным хрустом, вечно она тянула в рот всякую несъедобную кислятину, пока огромные сочные персики с Ленинградского рынка, выложенные в просторную вазу, не становились скользкими от нежнейшей сероватой плесени, мягкой, словно первый пушок на младенческой голове.
Чем реже общаешься с людьми, тем проще совершать человеческие поступки — добравшись до Большого Казенного переулка, Хрипунов, сам себе тихо удивляясь, вызвался впереть неподъемные клеенчатые сумки на нужный этаж, по ощущениям — сотый, в реальности — шестой, и выгрузив их у комнаты, уже готов был откланяться, но дверь, по неумолимым законам наказания добра, оказалась заперта, близнецы, несмотря на раннюю пору, где-то развлекались, и тетка, хлопоча всем туловищем, стремительно убежала искать их по одной ей ведомым явкам, безжалостно бросив Хрипунова в темном коридоре, пропитанном ароматами вечной тухлятины и нестрашной молодой нищеты, которая еще надеется на то, что все это — черновик, и потом, очень скоро, наступит настоящая жизнь, которую можно будет прожить набело — счастливо и хорошо.
Хрипунов остался, добровольный страж двух чудовищных сумок, памятник собственному идиотизму, бессильно прижатый спиной к стене, наспех замалеванной бурой масляной краской. Надо ехать. Собраться с силами и ехать отсюда к чертовой матери, а послезавтра взять отпуск, нет, лучше прямо завтра, и махнуть куда-нибудь подальше — на Бали, например, хотя там, говорят, последнее время, слишком много наших, тогда лучше в Новую Зеландию. Дней на двадцать. А еще лучше — насовсем. Купить дом на берегу океана, чтобы ближайшие соседи — километров за сто, и валяться целыми днями на берегу, пропитываясь солнцем, и с ужасом ожидая, как в один прекрасный день по пляжу прибредет очередная ненормальная пациентка, которой срочно требуется перекроить нос и подбородок, иначе она покончит с собой от отчаяния и несбывшихся надежд, прямо сейчас, доктор — не верите? Прямо сейчас!
Хрипунов открыл колючие от недосыпа глаза — никакого пляжа, один сплошной бесконечный коридор, мрачный, как моя жизнь, и по нему, шлепая мокрыми вьетнамками, идет какая-то девица, судя по чудовищному халату — местная обитательница, как они выживают тут, эти дети подземелья, господи, а что я делаю здесь в восемь утра, какого черта мне вообще нужно? Похоже, девицу заботила та же самая мысль, потому что, подобравшись поближе, и тыкая ключом в соседнюю с Хрипуновым дверь, она спросила неожиданно низким, чуть шероховатым на ощупь голосом — простите, вы не к Зефировым? — и тут ее чертова дверь, наконец, взвизгнув,
распахнулась, выпустив кубометр пыльного истосковавшегося солнца, которое жадно выхватило из коридорного мрака хрипуновский локоть, запотевший целлофановый мешочек, сквозь которое доверчиво просвечивала зубная щетка и красная мыльница, банное полотенце, улиткой скрученное на девицыной голове, и ее лицо. Господи. Ее лицо.Он мог бы вырезать всех новорожденных в округе. И даже во всей Персии — запросто. В конце концов, люди Хасана достали самого маркграфа Кондрада Монферретского — здоровенного мужика, ярого тамплиера и пропойцу, взявшего в свое время святой город Иерусалим. В Иерусалиме его и убили — быстро, жестоко, прямо в храме — в разгар праздничной литургии. Это была невероятно изящная и многоходовая комбинация — даже через десятки лет, вспоминая ее, Хасан ибн Саббах довольно прищелкивал языком, словно мальчишка, соорудившую первую в своей жизни Настоящую Рогатку. Два агента под прикрытием (ибн Саббах сам долгие месяцы натаскивал их — лично! — гоняя то по катехизису, то по горам), два смиренных арабских юноши с тонкими руками великомучеников, прибыли в Иерусалим, чтобы припасть к истокам новой веры. Их охотно крестили (еще бы, такая рекламная акция, такой геббельсовский пропагандистский трюк!), а через год подробнейшей, постнейшей, христианнейшей жизни на виду у старых ведьм, злобных фанатиков и искушенных церковных иерархов и вовсе — постригли в монахи.
Ах, сколько людей, простых, смертных, жадных людей было замешано в эту разработку, сколько подкуплено, запугано, сколько использовано в темную! Подобраться к Конраду вплотную помог сам Ричард Львиное Сердце, хрестоматийный рыцарь, истовый христианин, вернейший друг Хасана ибн Саббаха — сколько они оказали друг другу маленьких, деликатных услуг! Вот, кто прекрасно знал, что делает, с потрохами сдавая маркграфа Монферретского хасановским фидаинам. А что уж не поделили два благородных дона — прекрасную ли даму в тонкой липкой сорочке (таковую сменяли раз в год на святую Пасху), или прекрасную провинцию, полную белозадых оленей и белозадых же пейзанок — Хасану, если честно, было плевать. Главное, что его люди узнали день, когда Кондрад Монферретский придет в храм. И были наготове.
Первый кинжал от смиренного монаха маркграф получил прямо у алтаря — понятное дело, фидаина мгновенно растерзала взбеленившаяся толпа, возбужденная духотой, кровью и воем Конрада, который бился на храмовом полу, как зарезанный хряк. Слегка опомнившись, паства, вся по колено в ошметках предательской плоти, поволокла бледного маркграфа на воздух — оценивать масштаб бедствия, молиться и причитать. Невозмутимо сидевший у церковной ограды второй монах, завидев праздничное шествие, встал и, растолкав плечами сброд, протиснулся к Конраду.
До 1228 года было слишком далеко, никто не собирал еще в Вюрцбуре епископский собор, чтобы провозгласить на весь мир, что священнослужителю не место в бою или в операционной. Ecclesia abhorret a sanguine! Церковь от крови отвращается! Еще никто не твердил на каждом углу эту ханжескую фразу, и потому монаха послушно пропустили, кроме них ведь в ту пору толком и не лечил никто, а божьи человеки знали, что первейшее средство от вражеского клинка — теплый мед, смешанный с оливковым соком и кровью летучей мыши. Вот только вместо чудесного притирания фидаин вынул из просторного рясного рукава маленький, игрушечный почти ножичек и с тихим страшным хрустом вскрыл маркграфу булькнувшее горло. И — с тем же хрустом — воткнул крошечное лезвие в свою собственную сонную артерию, вот здесь она, мальчик, запомни, вот здесь — и ты умрешь быстро. И легко.
Что были человеческие детеныши с их мягкими щенячьими пузиками и бессильными мамашами рядом с этой роскошной и опасной многоходовкой? Да ничего.
А визирь Низам аль-Мулк, великий и мудрейший, льстивый прислужник Малик-шаха, зарезанный в 18 сентября 1092, в пятницу, в тихом селении Сахна близ Нехавенда? Ведь Хасан ибн Саббах предупреждал старого проныру, честно просил не путаться под ногами с занудными проповедями, у Хасана тогда была туча неотложных дел в Исфахане, он просто с ног сбивался, решая вопросы — между прочим, государственной важности. А Низам ал-Мулк возьми да и прихвати за кадык местного клерка, тихого человечка, тайного сторонника исмаилитов, сколько делишек делалось через него — и при помощи самой скромной мзды! Потому что лучший агент — это даже не тот, кто стучит со страху. А тот, кто искренне мечтает послужить великой идее. Правда, идейные агенты отличаются чересчур слабой нервной организацией. Клерка сволокли в кутузку, где он — и клещи не показывай — непременно раскололся бы до задницы, а дальше развалился бы и сам. И уж точно наболтал бы визирю слишком много лишнего, жаль, толковый был писарь, Хасан с тяжелым сердцем приказал пришить его прямо в камере — тихо и не больно.