ЖАНРЫ

Возвращение в Египет

Шаров Владимир Александрович

Шрифт:

Текст напечатан церковнославянским шрифтом. Вверху старообрядческий крест. Потом слова молитвы: «Господи Исусе Христе Сыне Божии, помилуй нас, грешных». Имя Сына Божия написано, как принято у староверов, синодальные пишут иначе — «Иисусе». Дальше преамбула: «Слушная пора приходит… Не сегодня так завтра христолюбивое воинство наше пойдет на Москву». Следом четкие указания, что шаг за шагом делать, а заканчивается всё так: «Казенная мироедная власть проходит, мирская народная приходит, иностранная исчезает, святорусская наступает. Аминь». Договариваются они и о том, что восстание начнут поляки, это как бы епархия Чайковского и его людей, затем всем войском поднимутся некрасовцы и вместе с польским легионом самого Чайковского через румынские земли пойдут в Бессарабию, на Волынь и в Подолию — начнут мятеж уже там. Из Малороссии они посредством эмиссаров поднимут донских и линейных казаков, московских и петербургских студентов брал на себя Кельсиев, а Чичикову достались те, кто меньше века назад пошел за Пугачевым, — горнозаводские рабочие Урала и уральские же казаки. Когда ни Кельсиева, ни Чайковского с ними нет, он и Гончар много говорят о Герцене. В чем-то сходятся, в другом нет, но делу это пока не мешает.

Для Гончара Герцен — что-то вроде царевича Димитрия. Тот воцарился как

раз на казацких и польских саблях и убит был обманом теми же боярами, что спустя пять лет посадили на престол антихристово семя — Романовых. Для Чичикова он тоже могущественный аристократ, естественный и законный соперник Романовых, на престол он имеет те же права, что и они. Впрочем, Чичиков, когда Гончар впервые сравнил Герцена с царевичем Димитрием, в дневнике записал, что сначала ему это не понравилось, а потом он согласился с Гончаром, что человек в таких вопросах никакого права голоса не имеет, это дело не его разумения. Один только Бог может судить, кто Ему угоден, избрать его. А дальше ты можешь уверовать во Всевышнего, встать и пойти за Ним или отказаться, остаться в египетском рабстве. К сожалению, сам Гончар так же быстро, как увлекся Герценом, и разочаровался в нем. Незадолго до своей поездки в Лондон он писал Александру Ивановичу: «…земно кланяемся и заочно целуем честный зрак лица вашего», а встретившись по возвращении в Галац, сидя с Чичиковым на скамейке в городском парке, стал печально ему объяснять: «Рассмотрел я их ум высокий да пустой, потому что Бога не исповедуют, воскресения мертвых не веруют быти, и — вот мой ум с ними не сходен, и я от них выехал». Чичиков, как и Гончар, видел несходство своего ума с умом Герцена и долго на его счет колебался, не мог ни на что решиться. Но, может быть, как раз из-за того, что не спешил, двигался осторожно, едва ли не на ощупь, в отличие от Гончара, разочарования он миновал. До самой кончины Герцена то, что его и Чичикова связывало, только крепло. Потом, когда Герцена не стало, отношение Чичикова к его ученикам и наследникам — народникам, то есть ко всем тем, кого он как пастырь вел за собой, тоже не поменялось.

Впервые Чичиков заинтересовался Герценом еще в конце сороковых годов: когда они ему попадались, тщательно, с карандашом, читал номера «Колокола», спустя годы так же, с карандашом, перечитал все, какие сумел достать, статьи и брошюры Бакунина. Сам он, без Бога, не понимал мира, не понимал, зачем он тогда вообще существует, в чем его смысл и назначение. Без Бога сразу делалось одиноко и пусто, и не было разницы, куда идти и с кем. Что добро, что зло — всё было едино, без цвета, без вкуса и запаха, земля была безвидна и пуста, как будто о семи днях творения никто еще и не думал. Путевые дневники Чичикова пятидесятых — середины шестидесятых годов чуть не наполовину заполнены выписками из европейских революционеров всех мастей и окрасок, от Гарибальди до Маркса. Конечно, больше других — из работ, так или иначе посвященных России, то есть Герцена, Бакунина, Чернышевского. И вот по этим выпискам и комментариям к ним (как и раньше, Чичиков оставлял их или сразу по прочтении — тогда чуть ниже цитаты — или погодя, уже всё обдумав и взвесив, в этом случае на полях) в общем понятно, как он приходил к тому, что староверы и народники дальше пойдут одной дорогой. Это неизбежно и правильно, главное — угодно Богу. Первое свидетельство начавшейся работы — запись в дневнике от 15 мая пятьдесят четвертого года, что и староверы, и те, кого Чичиков уже тогда называл народниками, убеждены, что весь Божий мир попал под власть антихриста, и готовы на любые жертвы, только бы разрушить до основания это царство зла.

Следом шестидесятые годы. Отмена крепостного права, выкупные платежи, «Земля и воля» и ожидание всеобщего крестьянского восстания, о котором не только молят, но к которому и деятельно готовятся. Тысячами переправляют через границу прокламации, чтобы поднять народ и объяснить ему, как сорганизоваться, чтобы на этот раз не дать власти разбить крестьянские отряды поодиночке. Чтобы справиться с этой бедой, когда каждый крестьянский мир думает, что коли они убили своего барина, то и делу конец, пускай остальные сделают то же самое, и на Святой Руси не останется ни одного кровопийцы-дворянина. Землевольцы намечают явки и договариваются о паролях, чертят правильные штабные карты, какой отряд и откуда пойдет — сначала к уездным городам, потом к губернским. Где взять оружие, свинец, порох, добыть продовольствие. Очень важная часть плана — сборные пункты, где крестьянские отряды должны соединиться с идущими с востока и юга казаками (они целыми полками поднялись на защиту старой веры) и поляками (с запада), восставшими во имя «нашей и вашей свободы», а дальше уже всем скопом идти на Москву.

Письмо № 8 Продолжение Земного Рая

Снова рыхлил и поливал землю. Посадил настурции. Продолжаю.

Как раз здесь, то есть в районе шестьдесят второго года, я думал поместить три небольшие истории, о них я тебе уже раньше писал. Первую рассказала подруга няни Таты — той самой, у которой весь срок заключения пролежал в сарае мой архив. Дело было в Вольске, за чаем. Говорили, кто и из какой семьи родом, и она рассказала, что была младшим ребенком (по счету одиннадцатым), отец потомственный коробейник. Впрочем, к тому времени, что она родилась, он успел встать на ноги — в большом терском селе Знаменском держал целый магазин колониальных товаров. Звали его Тимофей Конотоп. Семья была бедняцкая, вдобавок, по причине своей болезненности, Тимофей был признан негодным к военной службе, и общество не выделило ему никакого земельного пая. Оставалось одно — вслед за собственным отцом заделаться офеней. Этот Тимофей был небольшого роста, вертлявый и донельзя разбитной. Но веселый, так и сыпал прибаутками, любого мог заговорить до полусмерти. Денег на обзаведение у него не было, с трудом хватило на товар, и уже плохонькую кобылу, чтобы его возить, купить было не на что. Всё это прикинув, он взял в жены сильную, здоровую девку, ростом чуть не вдвое больше его самого и ширококостную, как ломовая лошадь. Потом всю жизнь звал ее своей лошадкой. Так они и ходили по куреням. Она носила короб с товаром, а он торговал. Подруга говорила, что мать любила его прямо до безумия, а он ее считал за вьючную скотину. Она исправно беременела, но на шестом месяце, в очередной раз подняв поклажу, выкидывала. После седьмого выкидыша — прежде, несколько дней проплакав, мать снова покорно впрягалась в лямку — всё пошло наперекосяк. Она так хотела ребеночка, а тут отчаялась, поняла, что выносить не дадут. И вот, чуть окрепнув, мать не короб на себя навьючила,

а до крови избила своего благоверного. После этого он всё-таки купил какого-то мерина. Дальше она сидела дома и рожала каждый год по младенцу, а он по-прежнему ходил по горам, по долам и среди прочего мелкого товара носил прокламации от Герцена, которые казаки разбирали лучше любых иголок и ниток.

Вторая история, кажется, поярче. В сороковом году, вскоре после того как румыны вернули нам Бессарабию, туда отправилась большая делегация «Сельской нови», по старой памяти позвали и меня. Как разведчики, посланные в Землю Обетованную, мы должны были исколесить этот райский сад, всё осмотреть и достойным образом описать. Предполагалось, что несколько номеров будут целиком посвящены Бессарабии, но и так материалы о ней должны были печататься чуть ли не в каждом номере.

Надо сказать, что Бессарабия этого стоила. Я тогда ездил с газетой весь август, а потом, к сожалению, вынужден был вернуться — в Академии начались занятия. Пожалуй, больше другого меня поразил Ялпуг — лиман Дуная длиной километров пятьдесят и шириной от двенадцати до шести — и то, что было по его берегам. Может быть, потому, что район этот победнее, контраст между обработанной почвой и серо-коричневой растрескавшейся на солнце глиной резче. Этот Ялпуг — Дунай заливает его под завязку во время половодья, потом до следующей весны вода испаряется, но всё равно ее остается много, — настоящий садок для рыб, раков, вообще любой водной твари. Среди прочего там водится куча эндемиков: представь себе, например, карася с плавниками, такими же колючими и такой же расцветки, как окунь. Вокруг этого блестящего на солнце зеркала — везде, куда смогли довести воду (она в Ялпуге солоноватая, но для орошения пригодна), — сады. По осени, когда всё созрело, — совершеннейший восточный ковер. Аккуратно подстриженные яблоневые, грушевые и абрикосовые сады; очень много сливы, черешни, вишни. По холмам шпалеры винограда, который то ли, как водопад, скачет вниз, то ли, будто солдаты в дореволюционных пестрых мундирах, цепь за цепью штурмует высоту. Ниже — лоскутное одеяло овощей: красные помидоры, синие баклажаны, радужные перцы и всего — неслыханное изобилие. В общем, мы там много где побывали, в частности, два дня прожили в Булавино — деревне как раз казаков-некрасовцев. Я спрашивал у стариков об Осипе Гончаре, некоторые хорошо его помнили.

Деревня стоит на высоком мысе, вокруг с трех сторон Ялпуг, а дальше, в глубь степи, аккуратно обработанные поля и сады. Жили тогда некрасовцы зажиточно, но, как и другие староверы, считая мир за зло, старались с ним не общаться. Когда-то их куреня были частью России, потом они ушли в Турцию, затем оказались под Румынией, и вот теперь — снова Россия, правда, уже советская. Но такое ощущение, что для них всё едино, что здесь зло, что там — и разницы никакой нет. Говорили они на обычном русском языке, тут проблем как будто не было, но и никакого интереса, желания с нами разговаривать не было тоже. Больше того, мы знали, что, стоит зайти в любую избу попросить напиться, воды дадут, но после кружку разобьют и осколки выкинут, пол же и стены тщательно отдрают, чтобы, значит, смыть с себя и со своего жилища грех. Раньше я об этом читал, но видеть сподобился впервые.

Если бы не Прокопий Петрович Донцов, мы бы там, конечно, мало что поняли. Донцов был у некрасовцев чем-то вроде переходника между ними и начинающимся сразу за порогом морем греха. В сущности, самый важный для них человек, что бы они без него делали, я и представить не могу. Донцов коренной некрасовский казак, вся деревня его родня, и в то же время он изгой, человек без роду и племени, за грех навечно изгнанный из общины. Во всяком случае, в их молельный дом он войти не мог. То есть скорее он плоть от плоти уже другого, греховного мира. Добрый печальный человек, Донцов, как все изгои, был вольнодумцем и скептиком, но к своим относился с редкой нежностью. Считал, что, без сомнения, с ним поступлено справедливо. И с румынами, и с нами деревня общалась только через него. Незадолго перед арестом кто-то из «Сельской нови» мне сказал, что, когда некрасовцам было велено организовать колхоз, председателем они тоже выбрали Донцова.

Причина его изгойства проста. Других казачьих станиц поблизости не было, чуть не на сто верст их единственная; сама деревня невелика — душ триста, не больше, но старики с помощью доморощенной генетики сумели так поставить дело, что в семьях уродов и недоумков рождалось ничуть не больше, чем у соседних молдаван или, там, гагаузов. Было жесткое правило: едва баба принесет ребеночка, прямо на крестинах «мир» решает, из какой семьи и с кем новый казак или казачка, когда войдет в возраст, станет жить и от кого плодиться. Донцов же в нарушение обычаев полюбил свою двоюродную сестру Марью и обвенчался с ней в румынском православном храме. Впрочем, будто не желая размножать грех, детей они с женой так и не завели. Дом был ухожен, но пуст. На второй день, как мы приехали в Булавино, после обильного обеда — он был дан от имени общины, чтобы, так сказать, наладить с новой властью добрые отношения, Прокопий Петрович отвел меня и еще одного знакомого к молельному дому некрасовцев. О чем-то переговорил с наставником, и нас пустили. Сам Донцов остался ждать на улице.

Снаружи молельный дом выглядел, как обыкновенная пятистенка. Только окна были другие, будто щели, узкие, вдобавок забраны ставнями, оттого, дядя Артемий, было ощущение, что вера некрасовцев вся обращена вовнутрь и молельный дом — крепость. В ней она затворилась от греха и решила сидеть в осаде до последнего. Между тем день, как здесь всегда в августе, был очень жарким и света столько, что на мир и вправду больно было смотреть. Сверху палящее солнце, снизу не хуже его дугой блестит Ялпуг, а тут, когда вошли в молельный дом, будто ослепли. Полосы света между ставнями не толще струн, лампады тусклые, и толку от них еще меньше. В общем, минуты три мы совсем ничего не видели. Затем, когда глаза попривыкли к темноте, в простенках окон, там, где горели лампадки, но не от них, а как бы сами по себе стали проступать светлые пятна. Я сначала даже подумал, что, может, это краски такие, тогда ведь была мода добавлять в белила фосфор. Потому что свет не гулял, как лампадный, был ровен и тих.

Теперь уже и от дверей, где стояли мы с приятелем, было ясно, что это иконописные доски. Но чтобы рассмотреть в деталях, что на них, надо было подойти вплотную. Центральный план везде был традиционным и на востоке, где вместо алтаря стояла учительская кафедра наставника, на стене висел обычный алтарный чин. Конечно, доски были не дониконовские, но тот, кто их писал, неплохо знал греческую и сербскую иконопись, как мог, старался не отступать от канона. Впрочем, было видно, что рука и выучка другие, и всё это сделано недавно, даже не в XIX, а уже в нашем, XX веке.

Поделиться с друзьями: