Война и воля
Шрифт:
Действо данное наближалось исподволь; как о всяком естественном событии, напоминать о нем лишено было смысла, и привычно малышня резвилась; всяк находил себе забаву, – кто песчаные замки строил, кто готовил дрова костру, кто, шутник, зарывался в песок почти целиком и, прикрыв голову лопухом, звал играть в прятки, а кто-то напрочь не вылезал из воды, к вечеру контрастно наружного воздуха как бы теплеющей.
Нежданно, потому незаметно к озеру медленно подходила тишина. Шла она, большая осторожная зверюга, скрываясь в растущих тенях деревьев и, оголодав за день, с беспощадной неторопливостью пожирала аппетитные громкие звуки, не гнушаясь затем испуганными, часто потому последними шорохами и всплесками. Наступала великая слышимость.
В минуты, когда багровый, в разводах, рисуемых лохматыми кистями мимо летящих туч, шар опускался в кроны где-то там, за селом, садились ребятки в мелководье у берега и замирали, глядя закат. Скоро затихал самый даже малый ветер и обращалось озеро зеркалом. Казалось,
Там, на берегу, замирала работа. Уменьшались и вовсе прятались в печные трубы дымки.
– Мамка борщ сварила, – словно очнувшись, говорил один.
– А мои самогону, – эхом отзывался другой.
Наконец разливалась темнота и опускала в озеро небо, маня прогулкой по сплошному и потому казавшемуся плотным насту звезд. Но именно в этот, волшебство обещающий миг, особенно злобным становилось комарье, вынуждая уходить под защиту костра, его теплоту и огонь, к жалости, застилающий сияние звезд. Собравшиеся кружком вокруг пламени и слушая музыку горения сквозь редкие потрескивания, воображением выдаваемые за прощальные всхлипы, сидели они так до рассвета, а если поднимался кто на ноги – его исполинская черная тень неслась по водной глади, словно настало уже время заглянуть в окна уснувших и милых домов.
4
– А сообщи-ка мне, друг ты мой старый хрыч Силантий, какой такой выдумал ум для нашего темного поселенья имя Радостины? Кто и когда тут радостным козликом прыгал, злато копытцем сгребая в сундук? Молчишь, мой друг пенек любезный, именно как некурящий и первачка глотнуть не слаб, за что прими уважительное почтение. Ведь как смог, как, вошь едрена, смог этот человек до восьмидесяти годков докосить траву корове на зиму и не курнуть, ум дуреет мой при таком факте. Я только свет божий узрел и нашу глухомань око л, так и закурить пожелал. Из хаты на своих впервой вышел, сразу цыгарку у батька изо рта изъял и в свой немедля, от раннего понимания, в каком таком расчудесном месте я родился для неминучего восторга жизни. Вдохнул в себя дымок, подурнел, облегчил понимание грусти. А теперь всякий вынь из глаз огорчение и клади мои слова в свои уши. По малости годов при безвылазной отсюда жизни очень я ошибался, братцы мои, потому как в других краях человеку еще тяжелыпе без цигарки проживать в таких избах, в каких наши псы радостинские могли бы и не пожелать.
Получил я призыв нашего батьки царя сбросить в самый тихий океан наглого японца и вслед такое путешествие по Руси громадной, что всякому дай Господь глаза чуток поширше. Города повидал большие с малыми, реки-озера огромные, леса-поля бесконечные, однако же и мужиков с бабами, кои, грешным словом, пьют безумно и запросто в пыль могут упасть прямо средь дороги наплевательским образом. Ладно бы в травку, так им пыль люба, – где захочут, там и сны глядят, – жалкая досада, скажу без тайны.
Может ли быть в такой обстановке человек человеку братаном или, если то баба, сеструхой во Христе? Уж больно там любят, по причине желания выпить или по характеру жизни, друг у дружки, сказывали мне, что-нибудь, а украсть. Иное дело среди нас. Ни замков на дверях, ни заборов хрен чего за ними видать, а хочешь курочку соседскую – он тебе запросто отдаст, только не воруй, мил человек. А коли выпить, так наши люди сначала поделают работу, вечор дают себе право и никогда – с утра. Ну ежели иногда, по праздникам святым, что простительно. Али нет?
Потому радостным я вертался с войны в нашу лучшую в свете глухомань с благодарностью, что поселил нас Всемогущий далече от дикой суеты, и чем поздней доберется всякая к нам пакость, тем отрадней. Говорю честно, хотя имеюсь в примаках за сварливой, японский городовой, а таки отходчивой жинкой, тайны тут нет.
И такой был я радостный, что о своей половине ноги слабо жалел, но знал – скучает она по мне, чешется при полном своём отсутствии, как бы обиду выразить желает, что не простился по доброму, и где она теперь по мне тоску блюдёт, оскорбительно не знаю.
Ежели, братцы, случится кому терять ногу, так с моим сердечным уважением пожелаю, чтоб сделал это наподобие того, как я. Наливай стакан. Клади в свои уши всю чистую правду. Отцом, Сыном и Духом Святым вот так крещусь и говорю: лежу я, братья и сестры, посредь ромашков и разных других цветков, о каких знать не имею понятия, загораю на войне в тишине, хорошо и душевно наблюдаю пташков разных, что над страной Китай летают и песни поют, надо сказать, веселые. Голодный лежу. Чуток оттого слабый, заснул случайно и лучший в жизни сон получил. Мужики, вам такого век не видать – в цвету всё, баб видимо-невидимо, любая не отказывает и дает такое ощущение, что ты целиком и полностью живой в разных,
кто понимает, видах. Что бабы такую сласть могут предъявить мужику, до того сна ведать не ведывал. Подробность при детях никто не пытай, догадывайся. Значит, в райском саду иль в каком гареме, девки молодые да красавицы, на всякий маневр способные при полном моем удовольствии. От счастья думаю, кого ж тут можно было б в жинки пригласить, но хотя сам во сне, соображаю таки, что в сладком изобилии гулящих баб той не найти, чтобы рубаху регулярно стирануть хотела и портянку нюхнуть с почтением. И что вы себе думаете? – тут же мне сон такую женщину подсылает, сказка да и всё… Вся такая в блестящем и белом, лицом и фигурой хороша, да таким смотрит нежным образом, что сразу видать, что не курва, – детки, не ругайте дядьку за плохое слово, – а вполне достойная чувства и парным молоком пахнет. Мечта!Задышала она мне в ухо тепло, светом вокруг засияла и стало мне так радостно, что возлетел я птахой, но вот не понял, в небо ли путь имею или в пропасть падаю, но лечу, лечу… Солнце при том впереди вижу, яркость невыносимую. Потом все как лопнет вдребезги, и – чернота-а-а…
Просыпаюсь. Матушка моя родная, богородица небесная, а где ж, спрашиваю себя, лужок с цветочками разными, солнышко где ласковое и птахи в песнях? – белый вижу потолок в мухах, вонь лекарственная прёт и невесть откель шибко матерная речь о том, что больно и подохнуть позволь, чем так злобно мучить, а злодей лекарь величается и таким, и разэтаким образом, стыдно будет сказать при детях. Глазам не верю, думаю, переменил картину сна, в каком точно успел обжениться на крале и получил вот такую реальную обстановку дальнейшей жизни. Но для полной правды ущипнул себя под глазом и дернул за волосы. И шо вы за меня думаете? Не сплю, братишки, никак не сплю. И тут – снимайте шляпу – входит через дверь, одеждами бела и светла ликом один в один та самая кралечка, что давече снилась, несет что-то на предмет пожрать или в задницу острым; ласковый знакомый голосок всё ближе, всё ближе. Очухались, – нежно говорит, – а то седьмой день пошел беспамятсву-то Вашему, ой как хорошо, что теперь Вы своими ручонками ложечку-то и возьмете, мимо рта-то никак не пронесете и благополучно поправитесь. Непременно! А нога? Без ноги обязательно можно жить, хуже, ежели без достоинства, но на это достоинство Ваше целым цело в полном своем здравии и вовсе на заглядение, потому супруга Ваша повороту такому обязательно не огорчится.
Ни хрена не понимаю, в башке будто кто самосадом начадил, развел отраву в густом тумане, мозги гудят и не желают ничего думать. Одна только мысля о ноге пробилась, тогда шевелю пальцами на правой, потом на левой шевелю и утомительно соображаю: таки врешь, едрена медицинска вошь. Пальцы чувствительно живые! Меня, когда надо, обмануть тяжело.
Трохи я обидел бабу плохим словом и недоверием вообще. Неласково та на меня зыркнула и решительно одеяльце с меня вон. Смотри, говорит, сам дурак, и в слезы ударилась тихонько так, без голоса жалеючи. Мать моя пресвятая богородица! Укоротили, не спросясь, мою правую несчастную ногу аккурат почти вровень с тем самым достоинством, если, конечно, шутить. Таким вот образом и должен настоящий солдат терять на войне свою ногу: ни тебе крови, ни тебе страдания, один, японский городовой, медовый сон.
5
Утром третьего дня медленного отдаления от прошлой жизни и родного края щетина на щеках у взрослых мужчин стала требовать либо ее, дуру, сбрить, либо немедля помыть, а то придется, соколик, все чаще и чаще унимать зуд растущей бороды одновременно отрастающими ногтями. С другой стороны какое-то разнообразие появилось до того, как откроешь глаза.
Не видя уже прежде частой улыбки отца, обнаружил для себя Иван его, тридцати – всего-то – восьми лет, преждевременно постаревшим, с лицом исхудавшим враз и потемневшим, словно навсегда накрытым сумеречной тенью. Жизнь, и прежде не дарившая праздных радостей, теперь не предполагала их даже в самых дерзновенных мечтах. Иван, по линии отца отроду не имевший деда, Василия Степановича вечной памяти, принявшего прежде времени смерть за Веру, Царя и Отечество, всегда, сколько помнил себя, имел сильную жалость к сиротству своего отца. Прилег дед в землю русскую спокойненько, наследовав оставаться единственным при двух сестрах и заболевшей матери малых, но ответственных лет сыну Степану.
Шел тысяча девятьсот пятнадцатый. На запад – на восток – на запад – на восток шаркала война империй метлой по равнинам западной Белой Руси, неотвратимо и беспощадно сметая со своего пути человеческие, в мусор обращенные судьбы.
В глухой стороне от легких для людского движения дорог, в нетронутости своих домов, в уберегающей незаметности для воюющих сторон жила-была родная деревня Степы; никаких не слышала стрельб и взрывов, не наблюдала за окнами ползающую туда и обратно пехоту, пролетающую на штурм и отлетающую прочь конницу, не вдыхала запах разлагаемых солнцем брошенных окрест тел. Где-то в стороне простиралось царство непрерывно изливаемых кровей и страхов, в ненасытные пределы какого удалились, сапожищами втаптывая в пыль слезы детей и женщин, унося над сердцами тепло расцелованных нательных крестов, пятеро верных долгу и присяге земляков.