Ворово мать
Шрифт:
Никита поздоровался, заговорил о детстве, об отце, о разных случаях, сел за стол и сказал:
– Садись, мать. Отдыхать тебе пора. Хоть на старости да поживи. Садись.
Таившаяся в груди Федоровны боль дрогнула: вот оно, вот. Горло обожгла щекотка, - ведь для этих слов, поди, и рожала она сына. Сейчас они зазвучат, сыновние, снившиеся. Они уже здесь, в избе, они поют ей, они жалеют ее:
– При отце горевала, я мытарился, ты опять горевала.
– Баста, будет.
Сердце Федоровны захолонуло от радости, глаза залучились. Она стала легкой и не заговорила, а
– Да я, я что. Все думала, придешь же, вместе будем это... хозяйствовать. А то луг приходится с половины отдавать... и нива вот... самим бы надо...
– Ну, это ты, мать, оставь!
– прервал ее Никита.
Она сомкнула губы и сжалась.
– Нельзя мне этого, сама знаешь: тебе проходу не давали, а меня и совсем заедят...
Федоровна схватила Никиту за рукав и, будто поворачивая1 его туда, куда надо, в волнении проговорила:
– А ты потерпи малость: увидят, что иначе живешь, и отойдут.
– А если я не хочу иначе жить?
– спросил Никита.
– Может, мне так стыдно, что хоть в петлю, а только подальше от людей. Нет, мать, ник чему это, ни к чему. Не стоит.
Ты без меня живи, а я представлю, я все тебе представлю.
Поняла? С тем и приехал. Пусти.
Никита открыл корзину, чемодан и стал выкладывать из них ситец, валенки, сахар, шаль. Он размашисто клал свертки на стол и говорил:
– Вот, бери, прячь в корзину, я ее привез тебе. И постель тебе. А теперь давай чай пить..
Федоровна заспешила к печке-за ложкой будто, - провела рукою по глазам и с мукой оттеснила слезы.
Никита расспрашивал ее о соседях, о деревне. Она скоро устала отвечать и со вздохом сказала:
– Нашим что. Город близко, в праздник народу приходит видимо-невидимо. За хлебом, за картошкой, за молоком, - за всем идут.
– Прижучило, - хмуро уронил Никита.
– Бедуют люди, а наши иные забижают их.
– Чем забижают?
– Дорожатся все. Сахару, керосину, мыла давай им, а где городским взять их? Не картошка, чай, какая, на поле сахары да мыла всякие не растут.
Никита впервые видел мать заботящейся о людях и с усмешкой отметил это:
– А ты, мать, добрая у меня.
Это задело ее, и она проговорила:
– Это я-то? Не с чего мне доброй-то быть? одна я, стара. Ходит из города баба с мальчонкой за молоком.
Даю. Муж у нее на войну взят. Картошки обещала ей осенью дать. Хорошая бабёнка и мальчонка ладныйладный...
Никита заглотнул улыбку, пробормотал:
– Добрая ты, вижу, добрая, - и указал ей место рядом с собой: - Садись, давай поговорим толком.
Она придвинулась к нему, хотела положить на его плечо руку, но что-то удержало ее. Никита вынул пухлый бумажник, раскрыл его и провел пальцами по разноцветным пачкам денег:
– Видишь? Это за все труды твои. А то еще со мной случится что, бедовать на старости будешь. Вот, бери...
Никита вынимал из бумажника пачки, клал их на стол и считал:
– Двадцать тысяч, сорок тысяч, шестьдесят тысяч...
Опорожнив бумажник, он придавил пачки смуглой пятерней и сказал:
– - Двести пятьдесят тысяч рублей. Все тебе. Всего покупай. Нужды чтоб
ни-ни-ни...Сердце Федоровны ушло в плечо и дергало руку, а голову глушил мутный шум. Никита решил, что она опьянела от счастья, и с улыбкой перенес руку с денег на ее плечо:
– Хоть раз, да горазд, мать! Ну, прячь их, прячь, а то еще придет кто.
Она сидела, вытянув шею, заполненная мучительным гулом, и не шевелилась.
– Ну, ну, обомлела! Давай я сам...
Никита снял с ее пояска ключ, открыл сундук, сложил деньги в ситцевый платок и ударил по ним:
– Эх, родные!
Засунув деньги под тряпье, он спохватился, вынул их, разрознил одну пачку и кинул ее в коробку матери к двум керенкам.
– Это на мелкие расходы. И помни в каждой пачке двадцать тысяч рублей. Не береги денег, а то пробережешься: все дорожает. И не скупись, этого сору я достану.
Поняла?
Федоровна не отозвалась.
II
Хорошо, что изба на отлете и изгородь есть. Никита дорог, жалко его, а какой он? Что он делал? Откуда явился? Чего боится? Где взял деньги? Украл? Убил?
Ограбил? Ведь сам не скажет, а спрашивать страшно.
А вдруг он глянет в глаза, улыбнется и отрежет: "Убил" - что тогда делать, о чем говорить?
Смирилось сердце Федоровны под вечер. Закат был погожим и ласково золотил печь, стены и Никиту. Ворот рубахи у него был расстегнут. Он сидел за столом и рассказывал:
– Там украинцы, хохлы, живут... Избу зовут хатой.
Полы у них глиняные, ровные, только блох много. Пашут на быках, плугами. Свиньи у всякого, коровы, и молока хоть залейся.
В его голосе Федоровне чуялась зависть к хорошей, сытой жизни. Она любовалась сыном, крепким, загорелым до ямочки ниже шеи. Минутами ей казалось, будто она не водила его мальчишкой в город, не отдавала в лавку, не был он вором. Вернулся вот, как другие, с войны и рассказывает о чужих краях, а завтра сходит в сельсовет, поправит хозяйство, женится, и пойдут внучата. Счастье ветерком ходило по избе, пока не скрипнули ворота.
Никита приник к окошку и встревожился:
– Баба идет какая-то... Выйди, а то меня увидит еще...
Федоровна заторопилась на крылечко, притворяясь спокойной, забегала перед соседкой глазами и долго стояла у ворот, как в чаду. От неловкости и лжи у нее ломило голову, в глазах забилась муть, будто их запорошило мукой.
Вечером опять пришлось завешивать окна. Никита ужинал молча и неожиданно сказал:
– Ну, мать, я завтра уезжаю. Собери чего-нибудь съестного, а то в дороге теперь не купить. Клади в чемодан.
Федоровна уткнулась лицом в руки и заплакала. Он сбивчиво пробормотал:
– Ну, чего ты? Будет, будет... Я приеду. Спать пора, поезд рано проходят, - и ушел в сарай.
Федоровна, выплакав слезы, поглядела на огонь свечи, дрожавший в мокрых ресницах золотой паутиной, и приьялась ва стряпню. Глухо топала босыми ногами и прислушивалась: а ну, как придет кто на свет? Придется лгать, прятать глаза. Управившись с печью, она обрадованно задула свет, легла и долго шопотоу утишала себя:
"Спи, спи, старая..."