Вместе с Россией
Шрифт:
Воодушевленные выигрышем Мануса, игроки вновь рассаживаются вокруг столов, покер продолжается. К пятому часу утра Манусу удается-таки проиграть великому князю Сергею и Кшесинской еще полторы сотни тысяч — из тех, что он возвратил себе блестящей победой над Рагузой. Небрежно играя и уже не считая в уме тысячи, Манус мысленно философствует, раскладывая сегодняшний вечер по полочкам.
«Попробовал бы я предложить великому князю и Матильде, — иронизирует в мыслях Манус, — взятку в двести тысяч рублей, хоть бы и в самой изящной форме! Меня бы с позором выкинули из этого дома и никогда не пустили бы на порог! А теперь… я спокойно открою бумажник, поднимаясь от стола, и на виду у всех отсчитаю новенькие пятисотрублевые билеты
Психогастрономические мысли Мануса лениво текли в такт ленивой игре. Начинался шестой час утра. На Каменноостровском проспекте затренькали первые трамваи. Азарт игры стихал, гостям для освежения подали снова турецкий кофе, чай и шампанское.
Игнатий Порфирьевич решил, что настала пора откланяться. Общество уже разделилось на маленькие кружки в согласии с интересами дам и господ. Манус неуверенно приблизился к группе, где раздавался смех Кшесинской. Матильда по его виду поняла, что банкир пришел поцеловать ей руку на прощанье. Она оценила его ненавязчивость.
— Милый Игнатий Порфирьевич! — прощебетала прима-балерина гостю. — Заходите запросто, теперь вы знаете сюда дорогу!.. А в пятницу — прошу на обед!..
52. Петроград, февраль 1915 года
За несколько месяцев, что Настя работала в лазарете Финляндского полка, она стала опытной сестрой милосердия. Госпиталь до войны был сравнительно небольшой, всего на триста кроватей. Когда же с фронта стали прибывать не только переполненные санитарные поезда, но и теплушки с ранеными, лазарет увеличили. Кровати для раненых стали ставить даже в коридорах.
Перевязки, обмывание, измерение температуры, кормление тяжелораненых, ночные дежурства — все Анастасия делала с искренним участием. Но ее никогда не покидала мысль о том, где сейчас ее Алексей, здоров ли, жив ли?
Настя упорно ждала Соколова. Она ждала его каждый день. Если была дома, она все время прислушивалась — не раздадутся ли на лестничной площадке знакомые шаги, не звякнет ли колокольчик? Чтобы не пропустить первое мгновение возвращения Соколова домой, Настя не стала жить у родителей, а вместе с Марией Алексеевной, тетушкой Алексея, коротала свободные дни в большой и полупустой квартире на Знаменской улице.
В госпиталь приходилось ездить через весь город. И всякий раз Настя видела, как война меняет облик Петрограда, как на челе столицы возникают морщины и серость, скрытая боль и усталость. Появилось на улицах и особенно на Невском множество людей в серых шинелях. Это солдаты запасных полков, расквартированных в Питере, выздоравливающие раненые… На их лицах, особенно солдатских, не всегда можно было заметить благостное изумление пред величием столицы. Иногда из глаз били в толпу заряды злости и ненависти к сытой, гладкой статской публике, с предупредительностью уступавшей дорогу серым героям.
Небывало росли цены, и куда-то исчезли товары. Беднее день ото дня становились витрины магазинов на Невском и просто опустели на других проспектах. Извозчиков стало значительно меньше — лучшие лошади были реквизированы в кавалерию. Зато появились десятки фыркающих газолином четырехколесных металлических чудовищ. Кое-где в витринах и окнах были выставлены увитые трехцветными лентами портреты верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, гордо и бесстрастно взиравшего на мир.
Женщины,
даже богатые, оделись в темное, на улице стало меньше мехов и показной роскоши. Афиши синематографов призывали посмотреть ленты с театра военных действий.Гнетущая усталость от войны стала ощущаться повсюду. Она была особенно заметна на рабочих окраинах, куда Насте иногда приходилось ездить по поручениям Василия, впрочем, ставших довольно редкими. Военная дисциплина и заряд шовинизма, полученный солдатами с началом войны, еще делали свое дело, и открытых выступлений пока не отмечалось. Но в солдатских разговорах между собой стали проскальзывать ноты недовольства, обида за то, что у армии не оказалось достаточного количества боевых припасов и оружия, наивное недоумение глупостью царских генералов. Ощущалось болезненное беспокойство за жен и стариков, оставшихся в деревне, где голод и нищета доводили до крайности.
По вечерам ходячие раненые собирались в вестибюле на первом этаже, играли в шашки, карты, вели долгие-предолгие разговоры о войне, о родине, о семьях. Столик дежурной сестры милосердия первого этажа стоял неподалеку от деревянных лавок подле печи, где велись особенно задушевные беседы.
Долгими вечерами, когда госпиталь постепенно затихал, с лавок доносились до Насти трогательные и страшные истории, которые накрепко запечатлевались в ее памяти.
— Чуть вернусь, долго дома не заживусь, — говорил своему соседу, чернявому мужику с забинтованными руками, одноногий калека, — на каторгу живо угожу… Женка пишет, что купец наш до того обижает, просто жить невмоготу. Я так теперича думаю: мы за себя не заступники были, с нами, бывало, что хошь, то и делай. А теперь нас германец да ротный повыучили… Я кажный день под смертью хожу, да чтобы моей бабе для детей крупы не дали, да на грех… Нет, я так решил, вернусь и нож Онуфрию в брюхо… Выучены, не страшно… Думаю, что и казнить не станут, а и станут — так всех устанут…
— Воистину так, милок, — поддакнул тихий голос, — вот я давеча в жирнальчике усмотрел картинку с подписью: «Козьма Минин нашего времени». На ей чисто наш Прокоп-лабазник на мешках стоит и надрывается — грит, почему я должон цену сбавить, грит, а не вы заложить жен и детей!.. Хе-хе…
— А то еще в тринадцатом на фоминой, — вступился третий собеседник, — пришел к нам дед из Питера. По многим местам ходил хожалым, бывалый мужик. Тот за верное принес, что затевают наши министры войну с немцами али с японцем по новой и что нужно ту войну-де провоеваться — чтобы понял народ, какой он ни до чего не годный, и никаких себе глупостей не просил бы… И про дороговизну сказывал, что еще хужее будет…
Настя сидела неподвижно и боялась пошевелиться, чтобы ненароком не спугнуть солдат. Она вспомнила слова Василия о том, что крестьяне в серых шинелях стали умнеть, они устали от войны и рабочим-пропагандистам теперь гораздо легче работать в запасных полках, расквартированных в Петрограде.
Солдаты помолчали, повздыхали, потом второй голос снова начал:
— А я, Сидор, и не знаю, чаво опосля войны делать буду, ежели господь подаст пожить… Так я от всего отпал, что и сказать не могу. Здеся ты ровно ребенок малый, что велят, то и делай. И думать ничего не приказано, думкой-то здеся ничего не сделаешь… Чистая машина: что я — то и Илья, что Евсей — то и все…
— Ты, Никола, дурак, хоша и грамотный! — спокойно и веско произнес тот, кого назвали Сидором. — Задаром нас, что ли, палить из винтовки научили? Утомились мы на барских работах… Когда и по заповеди верили, что за труды много грехов простится… А теперя? У тебя на хозяйство разор, а Тит Титыч ваш второй али третий лабаз построил… Землица-то без мужика скудеет! А на хрен энтот Царьград — до него, чай, и в сапогах не дойдешь, истреплешь?! Вот и рассуди — куда нам прямее дорога: в окоп от германского «чемодана» прятаться али в деревне своей порядок навесть…