Витающий в облаках
Шрифт:
Бред. Всё - бред, легенды, вымысел безграмотных богомолок!
Но коляска - перевёрнутая, разбитая, с погнутыми и порванными спицами - валялась внизу, под косогором, у самой воды. Это - непременная деталь многочисленных версий.
Но мёртвую Ангелину нашли на противоположном, низком берегу пруда, в десяти-пятнадцати саженях от воды. Это - тоже деталь, и столь же непременная.
И белое праздничное платье на Ангелине было сухим, и желтеющая ломкая осока между ней и прудом была не примята, и ни царапинки не было на её прекрасном лице. И ни синячка, ни ссадинки на нежных руках - ни на левой, прижатой к сердцу, ни на правой, сжимающей ладанку, которую при жизни она всегда носила на груди, рядом с простым медным крестиком, и ни разу не снимала. А ноги её были неловко подвернуты - если бы здоровый человек так неловко
Но у Ангелины Ковальской, "женщины-птицы", ноги уже давно не чувствовали боли - после того рокового падения из-под купола цирка, что случилось за семь или восемь лет до её загадочной смерти. Впрочем, об этом - о падении из-под купола - ни одна из версий не упоминает. Витебские богомолки о прошлом Ангелины не говорят. Может - не знают, может замалчивают.
А вот ладанку вспоминают обязательно. Ладанка де самая обычная, а в ладанке... Камешек - не камешек, щепка - не щепка. С одной стороны жёлтенькое, с другой - беленькое. И пахнет. Радостно так пахнет, щемяще... Отец настоятель, человек многознающий, признал в той щепке апельсиновую корочку - кожуру, значит, с райского яблочка, - высохшую, окаменевшую. Чем была ей дорога эта корочка? Почто хранила? Опять же - версии: от райских садов, якобы доступных Блаженной Ангелине ещё при жизни, и до званого обеда у митрополита... Бог с ними, с версиями. Ничего-то они нам не подскажут, только запутают окончательно.
Итак, о смерти Ангелины Ковальской почти ничего не известно. О жизни и того менее. Но где же искать разгадку загадочной смерти, если не в жизни? Так хватит стоять у беспамятного камня, даже скорбной даты не сохранившего!
Вперед - по следам живых.
3.Старое фото в альбоме.
Альбом с фотографиями баба Моня хранила на верхней полке старого, изъеденного древесным жучком шкафа, который назывался "гардероп" и лазить в который Люсе было категорически запрещено. Потому что однажды она полезла. И нечаянно уронила плоскую деревянную шкатулку. На дне шкатулки лежало прямоугольное стекло с картинкой, которое только немножко разбилось, и сухая апельсиновая корочка, а больше в ней ничего не было. Корочка пахла, как Новый Год, но едва заметно, и, если её несколько раз лизнуть, была горькой.
Шкатулку Люся закрыла и поставила обратно на полку, а корочку решила положить потом. Лучше бы она её сразу положила, тогда баба Моня ничего бы и не заметила. А так заметила, молча забрала у Люси корочку и достала шкатулку. И очень расстроилась, увидев, что стекло с картинкой немножко разбито.
Ругать внучку баба Моня не стала, только строго-настрого запретила ей лазить в "гардероп"; а стекло (Люся потом узнала, что оно называется "фотопластинка") отнесла на следующий день фотографу дяде Косте. Когда-то бабушка работала с ним в одной фотографии, пока не ушла на пенсию, а потом дядя Костя по старой дружбе бесплатно фотографировал Люсю, когда мама привозила её на лето в Старобельск.
Через несколько дней дядя Костя принёс две новые карточки. Одну баба Моня поместила в альбом, туда, где были самые старые снимки, а вторую послала папе в Северодонецк. Фотопластинку дядя Костя тоже принёс и сказал, что зря баба Моня ждала, пока она разобьётся, надо было давно эту фотографию напечатать и отдать в музей, потому что это исторический документ, а теперь её никакая ретушь не вытянет. Баба Моня нахмурилась и стала выговаривать дяде Косте, что он ещё молодой и жизни не знает, что всего десять лет назад этот снимок не то что в музей, а вообще никому нельзя было показывать. Тогда дядя Костя засмеялся и сказал, что за десять лет многое изменилось и то ли ещё будет. Вот именно, ответила баба Моня, ещё неизвестно, что будет и как оно обернётся, бумаги-то Петенька ещё в прошлом году в Москву отослал, а ответа до сих пор нет...
Петенькой баба Моня называла Люсиного папу, Петра Никитича Ковальского, а про бумаги Люся подробно узнала только через несколько лет, когда её приняли в пионеры. Ответ из Москвы (который, оказывается, пришёл довольно быстро - всего через тринадцать месяцев, - но баба Моня его так и не дождалась) был очень короткий - меньше, чем в полстранички. В нём говорилось, что папин отец, Никита Лукич Бессонов, арестованный по обвинению в диверсионно-террористической деятельности
и умерший в заключении, после вторичного рассмотрения его дела в мае 1964 года полностью оправдан, а дело прекращено производством за отсутствием события преступления. Значит, когда Люся нечаянно разбила старую фотопластинку, её дедушка, Никита-Бес, уже не был преступником, и зря баба Моня так волновалась и ругала дядю Костю-фотографа... Папа показал Люсе не только ответ из Москвы, но и единственную сохранившуюся фотографию дедушки - ту самую, сделанную с разбитой пластинки. Он не знал, что это Люся разбила её, и очень жалел, что фотографию нельзя увеличить: две прямые чёрные трещины были слишком заметны на снимке и всё портили.Люся догадывалась, почему папе хочется увеличить эту фотографию: дедушка был здесь очень похож на него, но гораздо моложе и мужественней. Баба Моня говорила, что Никита-Бес был знатный рубака и просто удивительно, как деникинцы
смогли взять его в плен. Нипочем бы они его не взяли, если бы не предатель - хозяин хутора. (Дедушка после того случая решительно завязал и за всю жизнь не выпил ни капли водки. А когда друзья-командиры спрашивали, не постригся ли Бес в монахи, он им про тот хутор рассказывал...) На фотографии Никита-Бес стоял на краю старой шахты, широко расставив босые ноги и уперев подбородок в грудь, но голова его при этом всё равно не была опущена, а держалась даже ещё прямее. Так любил стоять папа, когда ему что-то не нравилось или когда он с кем-нибудь решительно не соглашался. Только папа ещё и руки на груди складывал, а дедушка руки держал за спиной (на снимке не видно, что они связаны), смотрел в сторону и улыбался. ("Это он на меня смотрит, - говорила баба Моня.
– Я его тогда в первый раз увидела".
– "И сразу влюбилась?" - подхватывала Люся.
– "Сразу, - улыбалась баба Моня.
– Если б не сразу - не жить бы ему больше...")
Очень красивым был Никита-Бес на этой фотографии.
Но вот увеличивать её было никак нельзя. И вовсе не потому, что снимок портили чёрные трещины - одна, горизонтальная, перечёркивала дедушкин лоб, а вторая, от середины левого края и косо вниз, отрезала правую ногу. Даже если бы не было этих трещин - всё равно нельзя такое вешать на стенку в увеличенном виде. Разве что в музее - да и то, пожалуй, не стоит.
Потому что на этой фотографии дедушку в первый раз расстреливали.
Глава первая. Леонид Левитов.
"Только счастливые могут летать".
Неправда!
Ведь он летает...
Это трудно и страшно - летать над городом в такую ненастную, как сегодня, ночь, минуя смутные тени девятиэтажек, угадав их по редко освещённым окнам лестничных клеток, а чаще - по глубоким квадратным провалам в чуть подсвеченных облаках, рискуя задеть провода, косо идущие вниз. Это трудно и страшно, и в этом нет никакой романтики; а сентябрь на исходе, и ночи всё холоднее... Но каждую ночь Леонид Левитов заставляет себя летать.
Вечерами он слоняется по квартире, пока Люся проверяет свои тетрадки по две-три стопы каждый вечер. Иногда, закончив проверять, она затевает стирку, и это особенно невыносимо: ведь он не может просто взять и полететь, он ей сотни раз это объяснял. Ему надо сосредоточиться, нацелиться на полёт, победить страх, наконец! Подготовка займёт не менее часа, а стирка кончается, как правило, в два часа ночи - значит, выспаться после полёта опять не удастся. И он слоняется по квартире, громко звеня ключами, открывает окно на кухне и, шумно вздохнув, закрывает окно, листает, не глядя в неё, какую-то толстую книгу и снова звенит ключами. Наконец Люся просит его развесить бельё на балконе (и на кухне, между прочим, тоже - опять будет капать и отвлекать!); наконец они садятся пить чай (в два часа ночи!); наконец он раздвигает диван, достаёт из ящика постель, истово взбивает подушки.
– Спокойной ночи, Люсенька, - наконец говорит он с натужной нежностью и целует её в висок.
– Тебе не холодно?
– А ты не ляжешь?
– Попозже. Может, принести ещё одеяло?
– Нет, Лёньчик, я сейчас согреюсь... Камин у Лёньки включи, ладно?
– Уже включил.
– Не летал бы ты сегодня, а? Не выспишься.
– Надо. Ты сама знаешь, что надо. Ведь я один такой на весь город. И если даже я...
– Один, Лёньчик, один. Один-единственный. Дай я тебя поцелую... Возвращайся побыстрей, ладно?