Ветка полыни
Шрифт:
А баян уже увел нас от бушующего моря к заснеженной фронтовой землянке.
Когда послышалась мелодия «Катюши», незнакомец встрепенулся. Проворно распустив горловину мешка, вынул из него диковинную сверкающую трубку, похожую на выгнутую лебединую шею. Мы не успели и словом обмолвиться, а чернолицый уже припал губами к наконечнику трубы, выпрямился, глубоко вдохнул. И над тихой, впадающей в дрему улицей, пронесся щемящий душу тревожный звук: труба запела. Да как! Смешавшийся было при первом звуке трубы Миша оправился, растянул пошире меха, и они повели песню вдвоем. Труба пела томно, с глухим надрывом и болью. Голос ее то чуть забегал вперед, то приотставал от баяна,
Вот так появился в нашем поселке саксофонист. Одни утверждали, что он румын, другие говорили — молдаванин, третьи считали его венгром. Сам же музыкант называл себя: Иован. А на вопрос, откуда он, отвечал: — «Оттуда», — и при этом махал рукой в сторону, куда заходит солнце.
Мы приглашали Иована на работу в Дом культуры, уговаривали поехать с молодежной агитбригадой по селам, предлагали должность музыканта детдома — он неизменно отказывался, певуче говоря гортанным высоким голосом:
— Нэ. Я нэ могу работать. У меня грудь… плохой, совсем гнилой. И я лублу летать, как птыц…
Он действительно летал, как птица, из села в село. Играл на вечеринках и посиделках, на редких свадьбах, а иногда и на танцах в районном Доме культуры.
Появление Иована в селе было настоящим праздником. Вместе с ним в притихшие, опаленные, обездоленные войной колхозы являлось долгожданное веселье. К тому же Иован никогда не рядился с теми, кто его приглашал, и брал столько, сколько давали, а иногда играл и бесплатно, как говорят, за спасибо. Поплутав недели две по окрестным деревням, он появлялся в поселке, жил несколько дней у баяниста Миши Хромова и вновь пропадал.
К зиме Иован обзавелся потрепанной шинелью и поношенным малахаем. Старенькие, подшитые валенки ему подарил Миша.
Декабрь сорок третьего выдался морозным и вьюжным. Целую неделю, не затихая, голосила пурга. Такие сугробищи и намело — домов не видать.
Едва затихла непогода, я отправился в ближайший колхоз. Увязая глубоко в снегу, лошадь вывезла меня за околицу поселка и остановилась. Я привстал на санях, огляделся и даже присвистнул от удивления. Вместо широкой, полого сбегающей к темнеющему вдалеке лесу равнины, испещренной дорогами и лыжнями, передо мной расстилалось причудливо всхолмленное, изрезанное глубокими впадинами снежное плато. Вот уж где поиграла, побуйствовала буря. Такие барханы намела — вкривь и вкось. Между ними темнели провалы, на дне которых проглядывала земля. Ветер прыгал с бархана на бархан, оставляя после себя дымящийся след.
Кто-то недавно проехал, и моя лошадь, устало пофыркивая, медленно потащилась по чужому следу. Я сидел в кошеве, завернувшись в тулуп, и, опустив вожжи, равнодушно поглядывал по сторонам. Задремал, а когда разлепил веки, что-то сверкнуло на склоне сугроба. Что это? Стекло, металл, льдинка? Любопытство победило. Остановив лошадь, я вылез из кошевы и побрел к загадочному предмету.
Это был саксофон. Мертвый Иован сидел под снегом, и губы его пристыли к мундштуку инструмента. Видимо, попав в метель, он сбился с пути, обессилел и, желая привлечь к себе внимание, затрубил. А может быть, почуя смерть, захотел проститься с неразлучным другом и в последний раз прижал его к стынувшим губам…
Все может быть…
С тех пор прошло два десятка лет. Но и теперь меня настораживает и тревожит шум метели. В свисте и вое пурги мне всегда слышится скорбный, прощальный голос Иовановой трубы.
ПЕРВАЯ
ЛЮБОВЬТогда мне шел шестнадцатый год.
Жила на нашей улице садчица кирпичного завода Фрося Туликова. Природа щедро одарила ее красотой и силой.
Тихими летними вечерами поселковая молодежь собиралась на берегу речки. Парни и девушки усаживались на бревна. Пели песни под гитару или гармонь, плясали.
Фрося пела лучше других. Я слушал не дыша и остро досадовал, если ее перебивали.
Бывали вечера, когда Фрося не приходила на берег. Тогда мной овладевали беспричинные приступы хандры. Не веселили шутки друзей, не радовали песни, и я уходил домой. Беспокойно ворочался на жесткой постели и убеждал себя, что Фрося заболела или задержалась на заводе, хотя и знал, что сейчас она гуляет с Колькой Чигиревым. При мысли об этом меня бросало в жар и начинало лихорадить. Я сжимал кулаки. Все бунтовало против позорного смирения. Мысленно я не раз выбегал из дому и мчался туда (а я знал куда), где стояли сейчас Колька и Фрося. Он прикрывал ее полой своего пиджака, грубо обнимал и говорил какие-то лживые слова.
Эх, Фрося. Разве она не знала, что Колька — обманщик? Сколько слез пролили покинутые им поселковые девушки.
Как я жалел тогда, что молод и у меня не хватит сил справиться с Колькой.
Мне оставалось одно утешение: мечты. И я мечтал страстно и самозабвенно. Мечтал, как молился. Я видел себя большим, красивым и сильным. Откуда-то из дальних далей приехал я в поселок. Приехал — и сразу к Фросе. Покинутая Колькой, она завяла. Но я был верен ей. На глазах у всех я подошел и громко сказал: «Пойдем со мной, Фрося». Все разинули рты. А я… Я взял ее за руку и повел…
От таких мыслей легчало на душе, и я крепко засыпал. Но и во сне я видел Фросю. Это были волшебные сны. Я просыпался с трепетно бьющимся сердцем и не сразу приходил в себя.
В конце лета Колька куда-то уехал. Говорили, что он сбежал, оставив Фросю беременной.
Я уже знал тогда оборотную сторону любви. Знал, от кого рожали детей молодые вдовы и незамужние девки с нашей улицы. Видел, как женщины дрались из-за мужчин, как взбешенная жена била окна в доме мужниной любовницы. Я много знал, ко многому пригляделся и привык. Но известие о покинутой Фросе потрясло меня.
Теперь по вечерам Фрося не показывалась на гулянках. Изредка она выходила за калитку своего домика, садилась на скамеечку у ворот и долго одиноко сидела. Спрятавшись где-нибудь вблизи, я наблюдал за ней. Боясь, что Фрося обязательно услышит стук моего сердца, я прижимал руку к груди и сдерживал дыхание. Чего бы я не отдал тогда за право, не таясь, подойти к ней.
Но я был мал и худ. На мне была застиранная и заштопанная сатиновая рубаха, старые штаны и стоптанные сандалии. Вот когда мне нужно было чудо. И я верил в него и звал его. Но чудо не свершалось. Тогда я прижимался лицом к стволу старого тополя и беззвучно плакал.
Однажды я все же не выдержал и под покровом густых сумерек подошел к Фросе. Молча постоял и сел рядом.
— Ты что, Юра? — равнодушно спросила она.
— Так, — приглушенно ответил я. — Просто так. Посижу и уйду.
— Ну, посиди, — разрешила она и умолкла.
Несколько минут я сидел не шевелясь. Потом чуть придвинулся к ней и сразу натолкнулся рукой на ее большую горячую руку, бессильно лежавшую на скамье. От этого прикосновения мне стало жарко. Я осторожно погладил шершавую кожу Фросиной руки. Девушка не шелохнулась. Тогда я прикрыл ладошкой ее большую руку и замер, боясь вздохнуть.