Верность
Шрифт:
— Так, так, так, — шептала девушка, заглядывая через плечо Семена и кивая Сережке. — Еще немного. В профиль, в профиль, — показывала она.
Сережка поворачивал голову в профиль.
— Есть! — деловито кивнула Женя.
Раздался звонок. Прохоров двинулся к Семену, но тот предусмотрительно скрылся.
— Ой, похож, ой, похож! — восхищенно повторяла Женя и всплескивала руками. — Прямо вылитый!
На следующий день в газете появилась заметка и карикатура на Сережку. Он был изображен в виде петуха, с огромными очками. Хвост состоял из перьев-дисциплин. Из-под крыла торчало горлышко полбутылки.
Сережка протиснулся сквозь толпу студентов,
— Неостроумно. — И вылез, красный, злой, то и дело поправляя очки.
К вечеру стало известно о назначении на завтра общего студенческого собрания. В объявлении было указано:
«Разбирается вопрос о поведении студента первого курса Прохорова».
Сережка не ожидал такого оборота. Он явился в комитет комсомола и заносчиво и крикливо заявил, что Купреев не имеет права выносить вопрос о нем на общее собрание, поскольку он, Прохоров, не комсомолец, и вообще никому нет никакого дела до его учения и дисциплины.
— За «хвосты» я снят со стипендии и в ней не нуждаюсь, — кричал он, — мне дядя помогает! Понятно вам? И вообще это дело директора, а не ваше.
— Понятно нам, — сказал Федор. — Собрание завтра, в семь тридцать. Твоя явка обязательна.
Сережка пошумел еще немного и ушел, хлопнув дверью.
Был выходной день, студенты ушли в театр на дневной коллективный просмотр спектакля «Человек с ружьем». Сережка настолько разозлился, что не пошел со всеми и остался в общежитии. Он решил демонстративно не идти на собрание.
Однако вечером, когда все затихло в общежитии и Сережка, остался один в пустых и гулких коридорах (в комнате он не мог усидеть и бродил по этажам), он не выдержал и, кляня все на свете — Купреева, и свои «хвосты», и ту минуту, когда пришла ему идея списать титры, — выскочил из общежития и, придерживая очки, побежал в институт.
— Бежит, бежит, — сообщила Женя Струнникова, прильнувшая к окну Большой технической аудитории. — А спешит как! Спешит как!..
Сережка с шумом распахнул дверь в аудиторию и, зло блеснув очками на президиум и обведя взглядом притихшее собрание, громко сказал:
— Явился! Можете начинать.
Воинственно приподняв плечи, он полез через ноги товарищей в угол.
Федор Купреев поднялся за столом президиума.
— Товарищи! — сказал он. — Общее собрание студентов младших курсов считаю открытым. На повестке дня один вопрос: о моральном облике советского студента. Слово имеет секретарь партийного комитета Александр Яковлевич Ванин.
Да, тучи не на шутку сгущались над головой Прохорова. Сам секретарь парткома выхватил его из угла своими маленькими цепкими глазами и понес через всю аудиторию. Сережка сжался, втянул голову, затих.
Поступив на первый курс института, ом проникся гордым убеждением, что за свою небольшую жизнь хлебнул больше горя, чем все окружающие его молодые люди. У него не было ни отца, на матери — умерли от тифа в двадцать втором году. Жизнь схватила Сережку, и пошел он кочевать по станциям, по детским домам, по чужим людям. Он нигде не мог ужиться, потому что имел беспокойный характер и очень ложное представление о своем праве на жизнь, которое кто-то добыл для него. Он, конечно, знал, что если б не советская власть, не видать бы ему института, но он молчаливо и гордо уверил себя, что на все, что у него было, он имел право и никто не мог, не имел силы отнять это право. Он очень важничал, рассказывая о своем прошлом, и считал вполне
законным и допустимым для себя «плевать» на все. Он не знал еще, что те ласковые люди, которые нянчились с ним много лет, могли быть и суровыми, когда это потребуется.И он затих, сжался, читая суровость и недружелюбие в глазах товарищей, чувствуя, как теряет обычную уверенность в себе.
Ванин, перед тем как выступать на собрании, долго рылся в канцелярии в делах Прохорова, читал его автобиографию, справки, расспрашивал о нем товарищей. Надо было дать ему понять, что такое поведение порочит звание студента.
Ванин говорил очень тихо, приподняв острые плечи. Всем своим видом, казалось людям, он подчеркивал полное пренебрежение к объекту разговора — к самому Прохорову: полуотвернулся от него и ни разу не удостоил взглядом, даже фамилию Прохорова произносил с видимым усилием.
Секретарь парткома говорил об антиобщественном поведении Прохорова, о его наплевательском отношении к законам общежития, о том, что он не уважает и не ценит забот о нем государства.
— В кого, собственно, превращается Прохоров? — спрашивал Ванин, подняв руку ладонью вверх. — Мне неудобно даже назвать его студентом, настолько он опустился; становится прямо странным, что он сидит рядом с нами, что до сих пор мы должным образом не оценили его поведения. Скажите, пожалуйста, нам нет никакого дела до его учебы и дисциплины! Так он заявил в комитете комсомола! Ишь, анархист какой объявился! Значит, он может приходить в общежитие пьяным, обрастать «хвостами» — и нам никакого дела!
Да, почва окончательно уходила из-под ног Сережки. Он несколько раз порывался вскочить и прервать Ванина, но сзади и сбоку так зашикали, что Сережка сразу сник. Его очень беспокоило, что Ванин ни словом не обмолвился о его, Сережкином, прошлом, о том, что он, Сережка, был беспризорником… Он считал, что если бы все узнали об этом, то его, конечно, сейчас же оправдали бы. Но секретарь парткома, видно, не придавал его прошлому никакого значения.
Ванин закончил требованием сурово наказать Прохорова.
Сережка поднял руку, но Купреев не дал ему слова.
Совсем растерянный, он не ожидал уже ничего доброго для себя.
Вверху, на балконе, облокотившись о перила, стояли студенты старших курсов с внимательными и озабоченными лицами. Эти чем-то уже не походили на тех, кто сидел в зале. Они держались с той естественной, сдержанной и простой солидностью, которая выработалась за пять лет пребывания в институте. Подтянутые, они жили уже другой, установившейся жизнью. Кто знает, может быть, и среди них был когда-то свой Сережка Прохоров, но товарищеская среда подняла его, поправила, указала дорогу, и теперь стоит он на балконе и, волнуясь, следит за происходящим. Прохоров этого не мог знать. Но это знал Ванин. И ничего не было случайного и неправильного в том, что он так сурово пробирал студента.
Сойдя с трибуны и сев на свое место в зале, секретарь парткома нахохлился и уже не сводил глаз с Прохорова, со щемящей теплотой думал о том, как трогательно смешна его большая голова на слабой шее и как, наверное, больно переживает он этот суд товарищей.
Говорили студенты. И, слушая их, Сережка с закипавшими в горле слезами думал о том, что он их совсем не знал и как они все безжалостны к нему.
Борис Костенко, толстый славный добряк, с которым он сидел всегда рядом и делился последней папироской, говорил чужим, незнакомым голосом, уткнувшись длинным носом в бумажку, на которой было записано его выступление.