Верность
Шрифт:
Алине сердито нарезала хлеба, налила в тарелку супу, достала из котла кусочек мяса попостней. Поставила все это на стол — для дочки. Затем посмотрела в открытое окно — опять сидит, согнувшись, у цветов, полет.
— Ну иди же! — резко позвала Алине. — Обед стынет.
Даце вымыла в сенях руки и вошла в комнату.
Ей уже двадцать пять лет, красотой она не отличается, полновата. Волосы, брови — все светлое. Руки от работы огрубели, как у землекопа.
Алине и жаль дочку, и обидно. По-разному люди живут: иной за неделю день-другой поработает на колхоз — и все, а иного прямо силком тащат; одна Даце как дурочка: только кликнут — сразу бежит, что велят, то и делает.
А матери больно и досадно, что дочь забывает, какое
Алине долго держит в руке кусочек хлеба, потом, словно очнувшись, начинает медленно есть.
Вот уже три года, как они с Даце остались одни. Отец внезапно умер — накладывал воз сена и свалился. Врач сказал — кровоизлияние в мозг. Нет теперь ни сына, ни мужа. И если в смерти мужа никто не виноват, то за сына Алине никогда не простит.
— Мама, чего это ты опять задумалась? — прервала мысли матери Даце.
— Да так, — резко ответила Алине, взглянула на дочку и уже теплее добавила: — Ты ешь как птичка… еще мяса взяла бы!
— Не хочется, — сказала Даце, вычерпывая из тарелки последнюю ложку. — Очень жарко сегодня.
— Кто тебя гонит? Чего носишься, как шальная? Сиди дома и отдыхай.
Даце покачала головой и смахнула со лба волосы.
— Мне пора. У нас самое лучшее сено раскидано. До вечера надо убрать. В этом году такая трава у речки, что любо…
Но Алине уже не слушала. Ее всегда зло брало, когда дочь говорила «мы», «у нас», — Алине сразу замыкалась в себя.
«Нет, нам с тобой не по пути. Ты предаешь своего брата, а я родного сына никогда не предам. Я всегда буду на его стороне».
Ничего больше не сказав, Алине встала, швырнула в миску ложки и принялась мыть посуду, а когда Даце взяла полотенце и хотела вытереть тарелку, мать вырвала полотенце у нее из рук.
— Пусти, я сама! Тебе ведь бежать надо.
Даце знала, что нечего даже пытаться помочь матери. Она вышла во двор и опять присела перед цветами. Руки ее проворно мелькали, вырывая пырей и лебеду. Прямо стыдно, как клумбы заросли! Скоро пора уже идти, но вечером она закончит. Даце с увлечением рвала сорняки, прямо пальцами разрыхляла землю и окучивала растения, радуясь, как хорошеют цветы и как начинает дышать вся клумба. Но уже некогда, надо бежать.
Даце стряхнула с передника землю и встала. В дверях появилась мать.
— Ты бы лучше капусту окучила, — раздраженно сказала она, — мне опять к этой своре идти.
«Сворой» Алине называла колхозных свиней, за которыми она ходила; они помещались в ее хлеву. Так получилось, что ей, Алине, чуть не силой навязали этих свиней: бери да бери, на твоем же дворе будут, самой лучше… Потом Алине рассудила, что так и на самом деле лучше, чем ходить в поле каждый день и встречаться с людьми. Она завидовала чужой радости и была безразлична к чужим бедам.
— Я вечером все сделаю, — сказала Даце, повязав косынку, и потянулась за граблями. — Теперь у меня ни минуты времени…
Она опасливо посмотрела вверх — нет, небо чистое, только на востоке багрово-фиолетовое облачко, но оно не сулит дождя. С граблями и бидоном воды Даце торопливо вышла со двора и направилась прямо к лугу.
Алине пошла в хлев. Под навесом она влезла
в деревянные башмаки, подвязала фартук и принялась готовить свиньям корм.«Тоже мне, еда для откормков! — усмехнулась она про себя. — Ни горстки муки, ни картофеля, одна заплесневевшая мякина, да и та с какой-то примесью. Ну и хозяева — листьями свиней откормить хотят! Это так, наверно, по их планам полагается. Загадают себе, что откормок должен весить столько-то, и он от одной травы будет им сало нагуливать. Что ж, теперь ведь все по-иному, на коммунистический манер!»
Вчера опять «новый» заходил.
— Мокро у вас в загородках, — сказал он, нахмурившись.
— Как у свиней, — ответила Алине, поджимая губы, — простыни подстилать не собираюсь.
Он пристально посмотрел на Алине и ушел, не сказав ни слова.
Да и что он может сказать? Алине сердито посмотрела ему вслед. «Привези несколько возов соломы — тогда и требуй, чтобы сухо было. Но где он солому-то возьмет, — давно скотине скормили… колхозным коровам, видно, солома больше по вкусу, чем сено и клевер! — зло усмехнулась Алине. — Нет, я из-за ваших свиней с ума сходить не стану, как Ирма Ванаг… И не ждите этого!»
Она хлестнула хворостиной свиней — те с визгом лезли на загородку, — налила в корыто пойла и пошла мыть руки.
Хотя было уже после обеда, солнце все еще безжалостно пекло. Даце перепрыгнула через канаву и быстро пошла по неровному полю, покрытому пестрым цветочным ковром. По ногам ее били мягкие серые полевицы.
На сердце было тяжело из-за мрачного настроения матери. Ох, если бы можно было жить легче, веселее — как другие… Даце понимала скорбь матери о брате, но этому никто не мог помочь. А мать порою вела себя так, словно в ее горе виноват весь мир, и Даце тоже. В конце концов, брат сам виноват. Даце тогда была еще маленькой и не понимала, почему Теодор должен был бежать. Теперь она знала, что он бежал зря. Остался бы — никто не тронул его. Теодор не сделал ничего плохого, он удрал от Советской Армии только по глупости, как и многие другие. Водился с Артуром Скайстайнисом, тот и запугал его… Артур-то знал, конечно, чье мясо съел, ему нельзя было оставаться.
Устав от быстрой ходьбы, Даце приостановилась на узком мостике через речку. Поставила грабли и бидон, развязала сползшую на затылок косынку и, смотрясь в воду, поправила волосы. Опустив руки, стала разглядывать свое отражение. Некрасивая она, конечно, некрасивая. Лицо красное от загара, брови светлые, фигура неуклюжая. Даце тяжело вздохнула — откуда взяться грации, когда ты весь день таскаешь коромысла с полными ведрами, охапки сена, полешь огород и должна даже дрова колоть… с тех пор, как умер отец. Как-то она подкрасила брови, но они выглядели такими чужими, что краску тут же пришлось смыть.
Даце с грустью смотрела в воду. «Нет, — сказала она себе с горечью, — мне уже ничего не поможет… Я некрасивая и никому не нужна. Ему, наверно, тоже нравятся такие, как Валия Сермулис, — ревниво подумала Даце. — Та ни разу этим летом на лугу не была — сердце, вишь, слабое, а в Женский день в Доме культуры ни одного танца не пропустила. Красивая она, это верно, волосы причесаны, ручки холеные, на ногах замшевые туфельки». Куда уж Даце тягаться с ней!
Почему у нее такое неспокойное сердце? Почему она не может быть гордой и не думать о человеке, который не думает о ней? Жила бы своей жизнью, делала бы свою работу и с поднятой головой, даже не глядя в его сторону, проходила спокойно мимо. Она, конечно, проходит мимо, не смотрит, но сердце болит и болит. А как трудно жить с неспокойным сердцем. Какое ей дело до того, что он на балу пригласил несколько раз Валию, а не ее. И хорошо, что не ее, потому что она не бог весть как танцует, да и не хотела… ведь интереснее посидеть в сторонке и посмотреть на других. Но потом она шла домой и плакала. Ночью можно и поплакать, ночь не выдаст, но если бы кто-нибудь узнал, то было бы стыдно.