Великий лес
Шрифт:
«Интересно, о чем он думает? — пришло в голову Ивану. — И зачем, почему он запустил в окно Вере Семеновне камнем? Говорит, не мстил… Не верить? Гм… Вообще-то он всегда, во всем искренен. Если не захочет в чем-то признаться — не признается. В Дорошек, значит, удался, хитрить не умеет. Но тогда… В чем же дело?..»
А Костик думал о другом. От беседы со старшим братом он ничего хорошего не ждал. Знал: будет увещевать, поучать, может, даже отругает: это же надо, из школы выгнали, бандюга! Но Иван не ругался, словом не попрекнул. Говорил как со взрослым, открывался в том, в чем никогда прежде не открылся бы. Что до ссоры с отцом, так ни себя не выгораживал, ни того не винил: что ж делать, коль так получилось. Была какая-то секунда, когда Костику захотелось признаться, начистоту во всем признаться брату: мол, на душе у него сейчас такое, что он иной раз и самого себя не понимает, хочет сделать одно, а выходит совсем другое. Но секунда эта прошла — явилось желание и исчезло. Как мышка: показала из норки мордочку и спрятала. И Костик сидел, страдал оттого, что не может во всем открыться брату, не может, потому что не знает, что тот скажет, как
— Ну что ж, не хочешь — не говори, не признавайся, — продолжал между тем Иван, и голос его доносился до Костика глухо и невнятно, как сквозь толщу воды, когда летом, бывает, нырнешь, купаясь в пруду, а тебе кто-нибудь из хлопцев что-то вдогонку кричит, советует. «О чем это он? Что ему надо от меня? — напрягал память, мучительно думал Костик. — А-а, верно, все про тот камень…»
Иван же не умолкал — говорил, говорил: — На сегодня хватит. Будем считать — побеседовали. По душам. Не дожидайся в другой раз, пока я тебя позову. Сам заходи. И в сельсовет, и домой. Домой даже лучше. И куда податься тебе сейчас — подумай, хорошенько подумай. Не бей лынды. Лень до добра не доводит. Как надумаешь — мне скажи. В колхоз так в колхоз. А на завод захочешь, я директору могу позвонить. Он зачислит тебя. Позвоню — и зачислит…
Иван не зря про завод еще раз напомнил. Считал: рабочая закалка — самая лучшая школа. По себе знал. На заводе работать — норму надо выполнять, там дисциплина, да и коллектив. Если что — помогут, подскажут, научат… Это не колхоз, где кто-то может позволить себе и поспать лишний часок, и полодырничать, и дурака повалять…
IX
С той ночи, когда к ним постучались незнакомые люди и забрали, увели с собою отца, — где он и что с ним? — у Таси вошло в привычку как бы исповедоваться ему, рассказывать, что у нее произошло, что она пережила. На первых порах просто шепталась сама с собой перед сном, воображая, что отец здесь, рядом. Потом, какое-то время спустя, стала записывать свои мысли, наблюдения, переживания в толстую общую тетрадь, вести своеобразный дневник. Исповедается, выскажет, напишет, что ее тревожило и волновало, — и на душе, глядишь, стало легче, отлегло. Будто свалила с плеч нелегкую ношу, отдала нести кому-то другому.
В тот вечер, когда Костик Дорошка — с чего бы вдруг? — догнал ее на гати, хотел задержать, а Тася вырвалась и убежала, и он, наглец, бросил в окно камень, она записала в дневник дословно следующее:
«Папа, папочка!
И сегодня послушай меня, как всегда слушаешь. Ты же знаешь, как я одинока. Особенно здесь, в деревне. Даже подружками обзаводиться боюсь, а прежние…
Ах, не будем об этом вспоминать! А сегодня вечером забежали вдруг к нам домой девчонки-одноклассницы и почти силком вытащили погулять. «Пошли, Тася, а то ты засохнешь над етими (тут, в Великом Лесе, все так говорят) книжками». Идти мне никуда не хотелось, вообще я с тех пор, как тебя нет с нами, всех сторонюсь, не только одноклассниц. И просто удивительно, как они набрались смелости прийти к нам в дом. Впервые. Но вместе с тем и обижать их… Словом, пошла я. Как раз проехали через деревню цыгане, остановились в березняке на лугу, разложили костры. Многие шли к цыганскому табору, увязались с ними и мы. Странный народ эти цыгане! Двадцатый век, цивилизация, новые отношения и связи между людьми, городами и деревнями, странами и народами, а они бродяжничают по свету, как бродяжничали сто, а может, и тысячу лет тому назад — на лошадях и телегах. У меня интерес к цыганам с тех пор, как ты, папка, все поэму Пушкина «Цыганы» вслух читал. Ты же ее наизусть знал, помнишь:
Цыганы шумною толпой По Бессарабии кочуют. Они сегодня над рекой В шатрах изодранных ночуют…Так вот, пошли мы к цыганским кострам с девчонками-одноклассницами, постояли немного в сторонке, потому что подходить и боялись, и стыдно как-то было — люди есть себе варят, ужинают, потом будут спать ложиться, а нам пялиться на все это? Неловко же. Словом, постояли поодаль, посмотрели и — домой. Девчонки, что со мною были, ближе живут, я со всеми попрощалась, а сама через гать на Замостье, где мы сейчас с мамой живем. Всегда, когда я через гать иду, даже днем, страшновато как-то, жутко. Так и кажется: кто-то над самым ухом дышит и вот-вот догонит, за плечи схватит. Вообрази: ольшаник по обе стороны, трясина, уж такая трясина — даже, говорят, вьюны там водятся, а что до лягушек!.. Ты бы послушал, что они, эти лягушки, по ночам вытворяют. Концерты, настоящие концерты! И квохчут, и охают, и квакают, и бог знает что еще выделывают. Про эту гать чего только я не наслышалась. Будто и волки частенько возле нее шастают, стерегут: вдруг поросенок какой пробежит, полакомиться можно; и лисы будто кур, гусей да уток тут караулят. А еще… черти, говорят, на этой гати водятся. Дед Кулеш на полном серьезе в это верит, сам рассказывает: в молодые годы как-то с гулянки домой возвращался, видит — черный баран на гати лежит. «Чей бы он мог быть?» — подумал дед Кулеш (тогда, конечно, он еще не был дедом). Подошел ближе, ногой барана пнул. А тот лежит себе, хоть бы что. Дед палку взял да как перетянет барана. Тот на ноги вскочил да как, говорит, захохочет. Волосы у деда на голове дыбом, и он со всех ног наутек. Только позже, уже отбежав, смекнул: никакой то не баран был, а сам черт.
Обыкновенный черт. Черти, говорит, умеют кем хочешь оборачиваться, и бараном тоже… Я, папка, конечно, не верю ни в каких чертей, не верю, что они вообще есть на свете. Но, признаюсь, когда иду через гать одна, особенно ночью, — страшно, ой как страшно. И вот вообрази себе — возвращаюсь я по гати от цыганских костров, и вдруг — чьи-то шаги за собою слышу. Я, конечно, бежать. И тот тоже бежит. Я быстрее, и он быстрее. Думала, сердце разорвется, из груди выскочит. Оглянулась — Костик Дорошка, мой одноклассник, его из школы недавно за хулиганство исключили. Не давал никому учиться, уроки срывал. Говорят, до нашего приезда сюда, в деревню, он таким не был. Да я этому не верю, по нему видно — разбойничья морда. Так вот, оглянулась это я, увидела, что Костик Дорошка за мною гонится, — и заплакала, разревелась. Испуг, наверно, слезами из меня выходил. «Не подходи ко мне!» — кричу. А Костик за руку меня схватил, бормочет что-то. Я вырвала руку и снова бежать. Во двор вскочила, калитку за собой — на запор. Стою и жду, что дальше будет. А он со зла, видно, камень поднял и в окно нам. Стекло выбил, маму напугал до смерти. Что ему от нас надо, чего привязался? Я и раньше замечала: на меня все смотрит. Уставится своими бизюками и смотрит, смотрит. А сейчас, когда его из школы выгнали… Мама говорит, мстит нам, думает, это она настояла, чтоб исключили. Я не признаюсь маме, что ко мне на гати Костик приставал. А то бы… В сельсовет, говорит, пойдет, в суд на Костика подаст. А я отговариваю — не делай этого. У Костика в сельсовете председателем родной брат, а мы?.. Здесь, в Великом Лесе, мама никому не говорит, что преподавала математику в университете. И о тебе, папка, мы тоже никому ничего не рассказываем. Был ты у нас — и нету. Мало ли что могло случиться? Вспоминаем только каждый день, ждем, когда ты снова с нами будешь. Где ты, папка, что с тобой, хоть бы отозвался. Да как же ты отзовешься, весточку подашь — мы ведь никому не сказали, куда уезжаем, где нас искать. За квартирой знакомых попросили присмотреть, а сами уехали. Иногда я говорю маме: давай хоть адрес пошлем знакомым, папка домой вернется — будет знать, где мы. Но мама не хочет никому адрес посылать, говорит: найдет нас отец. А нет — мы его сами найдем. Может, мама и права. И все равно, папка, нехорошо мы поступили. Бросили тебя одного. А сами… уехали. Потому, наверно, нам так грустно-грустно. Иногда плакать даже хочется… Ой, папка, сколько всего-всякого я могла бы тебе рассказать, а главное — что на душе у меня. Но на сегодня, наверно, хватит и того, что я рассказала. Будь здоров, папка! Пусть тебе хорошие сны снятся!..»X
Под вечер, когда Иван уже собирался домой, в его боковушку не вошел, а вбежал Апанас Харченя.
— К телефону вас, — произнес приглушенно, почти таинственно. — Кто-то из начальства, из Ельников.
Иван вскочил, поспешил к телефону — тот висел на стене в общей комнате, возле секретарского стола. Взял трубку, поднес к уху, прокричал:
— Алё-о! Председатель Великолесского сельского совета Дорошка слушает.
В трубке сухо кашлянули, и по этому кашлянью Иван узнал — звонит первый секретарь райкома партии Роман Платонович Боговик. Сам, как его звали в районе.
— Ну как ты? — послышался из трубки знакомый голос.
— Да как всегда — живем, работаем, — бодро ответил Иван.
— Зазнался, не звонишь, ничего мне не рассказываешь, таиться стал. — Роман Платонович снова добродушно кашлянул, прочистил голос.
— Хотел бы что-нибудь утаить, так нечего.
— Нечего, говоришь? А соль? Что там у тебя возле магазина было?
Иван прикусил губу — в самом деле, почему было не позвонить Роману Платоновичу, не рассказать обо всем, не посоветоваться? «Просто не подумал!»
– Чего молчишь? Решил, не скажешь — так до нас, в Ельники, и не дойдет? Э, не-эт, брат, слухами земля полнится. Видишь, дошло. Что, улеглось? Не стоят люди с мешками у магазина?
— Нет, не стоят. Цыгане, можно сказать, свинью подложили.
— Какие цыгане?
— Да проезжали тут. Войну пророчили.
— Еще один минус тебе как руководителю, что не позвонил. Если вам цыгане войну, как ты говоришь, пророчили, так и в другом месте могли то же самое напророчить. А это уже агитация. Понимаешь, агитация! — чуть ли не по слогам повторил последнее слово Роман Платонович.
— Не подумал об этом, — признался Иван.
— Не подумал, говоришь? А голова для чего? Ты же руководитель. Не узнаю тебя, Иван Николаевич, не узнаю. Хромать ты что-то начал. И не на одну ногу, а сразу на обе.
— Почему на обе? — не мог не спросить Иван Дорошка: как-никак, а с Романом Платоновичей они вместе работали — и довольно долго — в Гудове на заводе, были почти друзьями.
— А на работу к себе в сельсовет ты кого взял?
Мысль Романа Платоновича Иван, как ему показалось, уловил, потому ответил довольно спокойно, даже вроде с усмешкой:
— Понимаю, Роман Платонович. Да, он пока еще не член партии. Но мы в ближайшее время примем его в кандидаты.
Произнося это, Иван смотрел на Харченю.
— Что-о?.. А дядька его?.. Забыл, что ли?
Только теперь до Ивана дошел намек Романа Платоновича: дядька Ананаса Харчени… Гм, где сейчас тот дядька, никто ни в районе, ни в деревне сказать не может. Был — и нет его…
— Так это ж дядька, — тихо, глухо, совсем уже другим голосом дохнул в трубку Иван Дорошка, чувствуя, как занялось вдруг жаром лицо, забилось, зашлось в груди сердце. — Да вы же, Роман Платонович, знаете эту историю…
— Потому и говорю, — мягко оборвал Ивана Боговик. — Прежде чем сделать что-нибудь — подумай. И звони, советуйся, если что-нибудь такое возникает. Ты же, поди, не на необитаемом острове. Это одно.
И второе: завтра в твой сельсовет лектор приедет. Международник. Из Минска, из столицы, кандидат наук. Собери людей, пускай послушают, что на свете деется. А то дожили… Цыгане какие-то ездят, слухи распускают. А мы… Молчим, даже секретарю райкома не докладываем.
— Виноват, — пробормотал Иван.