Великая война
Шрифт:
Наконец, ох, на ладье мертвых я вижу мою супругу Клару Иммервар. Прежде чем она успела проронить хоть слово, я говорю: „Хватит, это уже слишком“ и не сажусь в лодку, а все ее пассажиры смотрят на меня с невыразимой грустью. Я отступаю шаг за шагом, пятясь как рак, пока не погружаюсь полностью в свое тело, которое все еще стоит на сцене в ожидании обращения к Нобелевскому комитету. Кто-то со сцены наконец произносит имя: „Фриц Габер, лауреат Нобелевской премии по химии“, и я вижу, как подхожу к трибуне. Я, мертвый химик Фриц Габер, сейчас произнесу речь для всех выживших, сидящих в этом зале, и всех мертвых в лодке Харона. Начинаю так: „Дамы и господа…“, а про себя говорю: „Дорогая моя супруга Клара…“»
«Я Ханс-Дитер Уйс: я кричу, но вы меня не слышите. Я уже умер. Раньше я пел Дон Жуана, лучше всех в Германии, но
«Я доктор Вальтер Штраубе, я только что умер. Я тот самый врач-ларинголог, составивший для знаменитого баритона Ханса-Дитера Уйса зелье, из-за которого он лишился голоса. За свою певческую смерть маэстро отдал полкило гусиного жира, две попахивавших голени и немного потрохов. Он лжет, утверждая, что принес в подарок целого гуся, но в любом случае этот эликсир ему достался по дешевке за такую великолепную сценическую смерть. И если вы спросите, почему я испортил ему голос, я отвечу, что больше других любил Германию и немецких певцов. Когда из-за бойни, в которую она втянула все молодое поколение Великой войны, я возненавидел родину, ничего не осталось и от любви к певцам. Я подумал о том, что они наши лидеры, наши печальные рыцари, которых именно я должен отправить в ад, — так я и поступил. После Уйса я испортил и голос Теодоры фон Штаде, и голоса многих других. Теперь у ворот ада я надеюсь только на то, что дьявол найдет для меня больше оправданий, чем я нашел для Германии и немецких певцов».
«Теперь я мертв. Окончательно и бесповоротно. Избавившийся, наконец, от двойственности. Обычный поверженный генерал австро-венгерской армии. Как все мы опустились в последние несколько месяцев! Как обнажилось все гнилое в нас и теперь смердит… Мы сражались храбро, по-солдатски. Нам казалось, что мы выигрываем войну на Восточном фронте в 1914 году; мы думали, что освободим Перемышль в 1915 году. Я был уверен, что смогу отразить еще десяток атак итальянских беспорточников на Сочанском фронте, а затем мы пошли ко дну. Торпеда, выпущенная с тыла, потопила все наши силы. Голод, безысходность и коммунистическая агитация, толпы отвратительных оборванцев заполонили улицы и площади. Их рой, гул и рев заставили наши храбрые пушки замолчать, а тогда и я, мне стыдно за это, показал себя с худшей стороны.
Раньше я был солдатом. Строгим, справедливым и аккуратным. Последние несколько месяцев я сам себе кажусь торговцем-влахом, который целый день держит в руках весы своей жизни. У пропавшей страны, в которую я вложил все свои знания и карьеру, я отвоевываю титул. Как кавалер ордена Марии Терезии я с 1917 года имел право на повышение из дворян в бароны. Однако хотелось большего. Корабль тонул, поэтому я не видел оснований, чтобы быть осторожным. С Веной я торговался, желая титула выше барона, не ниже графа, разумеется. К концу же Великой войны эти переговоры не закончились, потому что я остался без страны, имения, графства и короля.
Сейчас я пишу льстивое письмо Собранию сербов, хорватов и словенцев. Я предупреждаю их о том, что открытие железнодорожных путей в это ядовитое послевоенное время станет фатальным. Я строю из себя обеспокоенного, а сам только и думаю о спасении собственной шкуры. Я пишу: „Последствия будут катастрофическими для южнославянских территорий, потому что орды недисциплинированных солдат и итальянцы, которые в данный момент не могут остановиться, хлынут
через Краньску и Хорватию. Поэтому прошу вас не как генерал, не как последний сын Отечества, а как патриот, любящий родину не меньше других, предотвратить это“.Я прерываюсь, письмо не отправляю. Мне вдруг стало ясно как божий день: я уже умер. Всю войну у меня все было в двойном количестве: два штаба, два коня, две пары сапог, две стальных каски с черными перьями и два мундира. Хватит вранья: пора решиться. Эта двойственность должна же когда-то прекратиться. Достаю оба фельдмаршальских мундира — и выбираю наконец тот, который долго откладывал в сторону. Это форма того Светозара, который долгое время перебивался на дне моей горькой души: он не мог умереть, поэтому должен был жить. Осматриваю себя, начиная с пальцев и заканчивая кулаками и грудью почти как у курицы. Я наблюдаю, как превращаюсь в того эпического Светозара. Православное сердце еще немного бьется в такт с сердцем австрийского солдата, преданного императорской короне, но австрийское сердце бьется все тише и наконец останавливается. Сердечный приступ и — смерть. Я больше не фельдмаршал фон Бойна. Я сейчас один из сербов, Светозар Бороевич, сын граничара обер-лейтенанта Адама Бороевича и матери Станы, урожденной Коварбашич, крещенный в православной церкви в Уметиче в 1857 году. У меня есть брат Никола и сестра Любица. Нас четыреста сорок два Бороевича и один только что умер. Я».
«Сегодня 12 ноября 1918 года, и я наконец понял значение сна, в котором императрица Елизавета, эрцгерцог Фердинанд, герцогиня Гогенберг и кронпринц Рудольф выкрикивали одну дату: „Одиннадцатое ноября тысяча девятьсот восемнадцатого“. Теперь я мертвый император, последний правитель Дунайской монархии, а та пляска-вакханалия мертвой родни говорила не о том дне, в который я смогу избежать покушения, а о том дне, в который погибнет весь наш мир. Прощайте. Меня больше нет: спокойного и полусонного Карла I, последнего императора Двуединой монархии. И вас тоже нет. Те, кто выживут, станут другими».
НАДЕЮСЬ, ЧТО НОВЫЙ МИР…
— Надеюсь, что после этой бесконечно долгой войны пьянчуги будут пить веселее. Это говорю вам я, дядюшка Либион, владелец прославленного кафе «Ротонда». Хочу еще вот что добавить: я не одобряю эти дьявольские курительные трубки с опиумом, которые все чаще вижу в своем кафе, они только вредят молодежи. Выпивка, э нет, выпивка — это другое, особенно шампанское… Какого только зла не было во время Великой войны! Взять хотя бы те две недели в апреле 1915 года, когда нам сильно насолили те две ведьмы из Турона. Мне теперь стыдно, что я и дядюшка Комбес почти переругались из-за двух вертихвосток, но что я мог сделать? Все началось из-за скверного вина и, к счастью, в нем же и утонуло.
— Мне всегда казалось, что дядюшка Либион немного ненормальный, еще со времен той винной аферы с пиратками из Турона. Новый мир на шампанском не построишь… Новый мир будет основан на лжи, похищениях людей и коррупции. Молодежь протухла, вот и все, месье. Неужели человек, пришедший с войны, помнящий хотя бы пару десятков тех, кого проткнул штыком, сможет удержаться и не стянуть у меня что-нибудь? Я буду следить за каждой рюмкой и бутылкой шампанского у себя в «Клозери де Лила», даже если за спиной будут шептаться: «Дядюшка Комбес сожрал на ужин даже собственное сердце». Барменов буду увольнять каждый третий день месяца, а каждый пятый — буду нанимать новеньких. Только подумай: безработных будет столько, что можно будет менять обслугу, как белье — по вторникам и четвергам. Тогда-то мы и посмотрим, получится ли у кого-нибудь что-то у меня стащить! А что с гостями? Раньше мочились прямо на штанину, залезали на стол и орали пьяные речи, выхватывали пистолеты и стреляли в воздух. Теперь, милорд, будут стрелять пулями прямо в мясо.
— Дядюшка Комбес всегда был, так сказать, жмотом, а его скуповатые речи шли только до барной стойки и ни на шаг дальше. Какой кризис, да он просто бредит! Люди после этой войны станут лучше, потому что научатся одинаково ценить жизнь, красоту, комфорт и приличное общество. Господа станут изысканнее, дамы — изящнее, даже шлюхи станут разборчивее и будут отдаваться за акции крупных, даже еще не построенных заводов, а не как раньше — за сомнительные деньги и ерунду типа мазни и эскизов бездарных пачкунов.