В тени истории
Шрифт:
Однако как солдат Трошю стоял на позиции чести. Париж был осаждённой крепостью. Честь армии требовала, чтобы он стоял до последней крошки хлеба. И до тех пор о капитуляции не должно было быть и речи. Чтобы поддерживать моральный дух населения, следовало до последнего мгновения твёрдо говорить о конечной победе. И чтобы не повредить единству в осаждённой крепости, следовало также отчасти предоставить выход горячим головам левых и разрешить им некоторые вещи из того, что внутренне может вызвать лишь неодобрение. То, что при этом отчасти разрушается буржуазный порядок, не беспокоило Трошю.
И тем более это распаляло министра иностранных дел Жюля Фавра. Фавр, стареющий адвокат и трибунный лев, который всегда был готов пролить слёзы, был правым либералом — несомненно, республиканцем,
Для этой цели Фавр уже 17 сентября тайно выехал к Бисмарку в Фемер, чтобы предложить мир и репарации. Всё же когда Бисмарк потребовал уступки Эльзас — Лотарингии, Фавр разразился слезами и на мгновение показался побеждённым. Однако только лишь на мгновение. Сразу же после своего возвращения он послал престарелого Тьера, как раз ещё вовремя, прежде чем замкнётся немецкое кольцо блокады, из Парижа в поездку по европейским дворам. Через их посредничество он надеялся возобновить переговоры.
Человек для гражданской войны
Тем самым на сцену выступил четвёртый и самый важный персонаж буржуазной Франции — человек, который в конце концов должен был осуществить капитуляцию, задушить народную войну и проигранную войну превратить в победоносную для буржуазии гражданскую войну. Адольф Тьер не принадлежал к правительству национальной обороны; в национальную обороны он не верил ни на миг.
Ему было тогда семьдесят три года, раньше он был премьер–министром при короле буржуазии Луи Филиппе. Старый, хладнокровный, умный, жёсткий и презирающий людей. Тьер был не сентиментальным республиканцем, как Фавр, а прошедшим огонь и воду авторитарным консерватором. «В соответствии с моим происхождением я принадлежу к народу», — сказал он однажды, — «в соответствии с моим воспитанием я бонапартист, но по своему стилю жизни и кругу общения я аристократ».
На пролетарские массы, чей патриотизм носил столь подозрительно революционные черты, он смотрел не с нервным беспокойством, как Фавр, а с чистой ненавистью — и одновременно с чувством превосходства опытного политика. В отличие от Фавра он с самого начала был готов отдать Эльзас и Лотарингию. Его программа гласила: мир вовне — и спокойствие и порядок внутри.
С этой программой он прибыл 31 октября 1870 года в Версаль, объявленный русским царём в качестве переговорщика. Бисмарк находил общий язык с Тьером гораздо лучше, чем с Фавром, он находил удовольствие в его ясном разуме, его жёстком реализме и его «добрых старых французских манерах». Он уже почти стал единым со своим «маленьким другом Тьером» — и тут неожиданно свалилось страшное известие: правительство в Париже свергнуто и провозглашена Коммуна. Казалось, что за Тьером больше никто не стоит, от чьего имени он мог бы ставить подпись. Переговоры были прерваны.
В этот день 31 октября 1870 года в Париже на пару часов уже была провозглашена Коммуна, которая впервые открыто выразила скрытое недоверие. Правительство всё ещё говорило возвышенными словами сентября, однако в словах звучала пустота и за ними начали чувствовать отсутствие планов у Трошю и планы капитуляции Фавра.
Когда просочилась информация о том, что Тьер ведёт переговоры с Бисмарком, пролетарские батальоны национальной гвардии пришли к ратуше, где заседало правительство, и потребовали выборов в Парижскую Коммуну. Некоторые пошли дальше. Юный пламенный Густав Флоренс, вождь и кумир снайперов из Беллевиля, «красного» элитного подразделения, запрыгнул на стол правительства и тотчас же сам провозгласил Коммуну, вышагивая перед носами министров туда–сюда, от чего звякали чернильницы.
«Парижская Коммуна» не имела ничего общего с коммунизмом, несмотря на созвучие. «Парижская Коммуна» означало просто парижский совет общины, выборный магистрат. Но и это означало революцию, потому
что у Парижа не было никакого центрального самоуправления. Для предосторожности он управлялся правительством через его префектов. Причина была известна всем французам: своя собственная коммуна была у Парижа только во времена Великой Революции (1789–1795 гг.), и тогда эта Парижская коммуна стала двигателем революции. Как раз по этой причине Наполеон снова упразднил парижское самоуправление, и все его последователи оставили такой порядок. И как раз поэтому парижане потребовали теперь его восстановления. Парижу снова нужен был свой собственный представитель, чтобы подталкивать спящее правительство в своих стенах. Призыв к Коммуне был призывом к свободным выборам и одновременно к тотальной народной войне.31 октября 1870 года этот призыв отзвучал еще безуспешно. Комендант города генерал Дюкро хотел подавить оружием спонтанное и смущающее восстание. Однако глава правительства Трошю был готов к этому и без насилия. Он пообещал коммунальные выборы и достиг тем самым отступления восставших. Разумеется, обещание не было выполнено. Единство, которое желал сохранить Трошю, впредь было только лишь видимостью. Правительству и массам, буржуазии и пролетариату ещё требовались всё те же патриотические слова, но в действительности «друзья порядка» и «защитники республики» образовывали теперь два лагеря, которые затем весной 1871 года превратились в стороны фронта гражданской войны.
Другой фронт проходил между сельской Францией и Парижем. Потому что настоящую зимнюю войну против немцев — которая стала достаточно кровавой и смертельной — вела не решительно настроенная на войну столица, а уставшая от войны провинция.
У Гамбетты, который теперь правил в провинции как диктатор, теперь была новая армия, «выросшая как из под земли». Но и он не мог внушить французскому сельскому населению революционный патриотизм, который охватил в сентябре Париж. Французские крестьяне — составлявшие тогда ещё восемьдесят процентов населения — не были ни революционными, ни воинственными. Только железная воля Гамбетты плетью гнала недостаточно обученные армии в огонь. Неизбежные поражения вызывали глубокую потерю мужества и сильную жажду мира — и глубокую неприязнь к чуждому, одержимому войной Парижу, который послал стране бич Гамбетты и между тем без действия в голодном аду осады угорал от гражданской войны. Потому что и в Париже, где разрывались немецкие гранаты и медленно умирали дети, так как больше не было молока, в эти зимние месяцы образовался фронт гражданской войны.
То, что ощущала одна сторона, то позже в своих воспоминаниях с жестоким откровением выразил генерал Дюкро: «Вся оборона вращалась практически только лишь вокруг единственного предмета: страх перед революцией!» Чувства другой стороны нашли открытое выражение в красном плакате, который был расклеен 6 января 1871 года на всех парижских тумбах для объявлений.
«Выполнило ли правительство, которому 4 сентября было доверена национальная оборона, свой долг? Нет! У нас 500 000 солдат и мы даём себя уморить голодом 200 000 пруссаков. Кто несёт ответственность? Правительство. Они вели переговоры, вместо того, чтобы действовать. Они отвергли массовый подъём. Они допустили бонапартистов в учреждения и бросили республиканцев в тюрьмы. Политика, стратегия, администрация правительства 4-го сентября осуждены. Это правительство — не более, чем продолжение кайзеровского рейха. Долой их! Место для народа! Место для Коммуны!»
Это призыв к революции — всё ещё связанной с идеей народной войны. Буржуазный наблюдатель заметил с недоумением: «Массы удвоили свою волю к сопротивлению и всё ещё искренне и от всего сердца желают маршировать против Пруссии и разгромить её». А один из членов правительства цинично заметил: «Общественное мнение успокоится лишь когда десять тысяч национальных гвардейцев полягут на землю».
В действительности пролетарская национальная гвардия впервые была массово применена в деле при последней большой вылазке из осаждённой крепости Париж 19-го января 1871 года. Они сражались с неожиданной отвагой и с ужасными потерями. Когда национальная гвардия была послана в огонь, решение о капитуляции уже было принято.