В центре Вселенной
Шрифт:
От того, что ей не нравились мои уши, мне стало не по себе. Я посмотрел на сестру, которая стояла по колено в воде, против слабого течения реки, и искала на обратной стороне плоских камней улиток. Никто бы не подумал, что мы близнецы. Уже только потому, думал я, что у Дианы были совершенно обычные уши.
– А кто это – Дамбо? – осторожно спросил я у Глэсс.
– Дамбо – это слон, – ответила она, упрятывая кока-колу обратно. – У него были настолько большие уши, что они тащились за ним по полу и он постоянно о них спотыкался. Слишком большие уши, понимаешь?
Диана выбралась на берег, ловко перепрыгнула через пару камней, пробралась через недотрогу, достававшую ей до
– О боже, убери это немедленно! – с отвращением взвизгнула Глэсс. – Терпеть не могу эту склизкую гадость!
Она откинулась на спину, закрыла глаза и потому не видела, как Диана, прежде чем отправиться назад к реке на поиски новой склизкой гадости, эксперимента ради засунула себе улитку вместе с домиком в левое ухо. «В ее абсолютно нормальное, никуда не торчащее левое ухо», – с завистью сказал себе я.
Я остался сидеть на одеяле, охваченный ужасными предположениями, одно неприятнее другого, и ждал, что Глэсс снова заговорит об этом и расскажет мне, что же сделали с этими огромными торчащими ушами, чтобы они не волочились по полу, – но она уснула. То, что по дороге домой этот разговор не поднимали, я после долгих сомнений все же воспринял как знак того, что тема закрыта.
Всю вторую половину дня заняли бесплодные попытки извлечь злосчастную улитку из уха моей сестры. Глэсс орудовала в ее слуховом отверстии всем, что только смогла найти в трех ящиках кухонного шкафа, но добилась этим только одного – что в определенный момент улиткин домик уперся в барабанную перепонку, что было вовсе не удивительно, но от этого не менее больно. Глэсс пробормотала что-то про евстахиеву трубу, и, пока я думал, как это взрослые могут произносить такие сложные слова, она, не моргнув глазом, прижалась губами к носу Дианы и что было силы дунула – так, что я и впрямь ожидал, что улитка выскочит из уха, как пробка из бутылки, и вылетит куда-нибудь в окно. Но когда и это не помогло, Глэсс, чертыхаясь, засунула нас в машину и поехала в городскую больницу, где терпеливый молодой врач скорой помощи, много раз промыв ухо, наконец выудил причину всех этих несчастий тонюсеньким пинцетом.
– Меня зовут Клеменс, – сказал он Диане. – А тебя?
Диана ничего не ответила.
Врач рассмеялся. Я смотрел на его руки непривычно розового цвета с остриженными под корень ногтями, столь ловко управлявшиеся с пинцетом.
Улитка, разумеется, давно погибла, но ее грязно-коричневый домик, как ни странно, ничуть не пострадал. По пути домой Диана покатала его по ладони и спросила:
– А я могу оставить его на память?
– Ты можешь знаешь что… А, черт с ним, оставь, если хочешь! – ответила Глэсс.
Раздался скрежет, и машину резко дернуло – Глэсс по ошибке включила не ту передачу. Я чувствовал, что она в ярости, в неописуемой ярости, поскольку из-за какой-то крошечной улитки ей пришлось просить о помощи постороннего человека, несмотря на то что он оказался очень милым. Много лет спустя имя Клеменс снова всплыло в том самом списке под номером 24.
К тому времени как мы поужинали и пошли спать, за окном успело стемнеть. Свет уже был погашен, а Диана крепко спала, когда Глэсс вошла к нам в комнату и присела возле моей кровати. Сестра положила домик от улитки к себе под подушку. На следующее утро от него остались лишь осколки.
Когда Глэсс склонилась надо мной, меня охватило чувство, что кроме меня и ее голоса нет никого на свете.
– Так вот, что касается твоих ушей…
Это все было из-за Дианы! Если бы она тогда оставила эту дурацкую улитку в покое, Глэсс не пришлось бы весь вечер думать об ушах.
– Надеюсь, тебе ясно, – продолжал голос, – что они сделают с
тобой то же, что сделали и с Дамбо.– Кто – они?
– Люди.
Глэсс махнула рукой в сторону широко распахнутого окна, рама которого очерчивала на фоне темных стен иссиня-черный прямоугольник ночного неба. Ее пальцы указывали на всех и каждого: на город, на тех, кто жил по ту сторону реки, на весь остальной мир, на всю Вселенную, – и этот всеобъемлющий жест внушил мне страх.
– И что они с ним сделали? – прошептал я, не в силах повысить голос от напряженного ожидания, и мне казалось, что Глэсс долго думала, прежде чем дать ответ. Тишина опутала мое дрожащее сердце, как тесная, грубая ткань.
– Они продали его в цирк и заставили залезть на двадцатиметровую вышку, – наконец ответила мне Глэсс из темноты, сомкнувшейся после этих слов еще плотнее. – А потом приказали ему прыгать в чан с манной кашей. И смеялись над ним!
Поначалу сестра Марта казалась в моих глазах непререкаемым авторитетом. Когда я видел, как она, склонив голову, торопливо шагала вперед по коридорам больницы, будто направлялась на войну, я воображал, что много лет назад она выступила в завоевательный поход, который увенчался победоносным захватом триста третьего отделения. Лишь спустя определенное время я понял, что под броней ее свежих накрахмаленных блузок бьется сердце, добрейшее из добрейших.
– Оториноларинголог, – проворчала она в ответ на мой первый вопрос, и перед моими глазами блеснуло распятие, подвешенное на тонкой серебряной цепочке, – это ухо-горло-нос!
Всех своих пациентов она вне зависимости от возраста величала «деточками», за исключением тех, кто, как я, попал сюда из-за ушей и относился к особо выделяемой ею категории «ушастиков». На мягкость звучания моего имени она, однако, при этом отчего-то не обращала внимания и принципиально звала меня Пил.
Пил, ушастик мой.
Но при всем уважении, которое она мне внушала, я смутно ощущал, что сестра Марта была моей тихой гаванью в бескрайнем, холодном море больницы, полном незнакомых запахов. И чтобы причалить к надежным берегам, мне, как и другим лелеемым пациентам, надо было лишь расправить свои огромные уши, как паруса, и улучить момент, когда сестра Марта знала, что на нее не смотрит никто из больничного персонала. В такие минуты она целиком отдавалась во власть материнского инстинкта, голос ее звучал мягко и нежно, а если очень повезет, то «ушастик» оказывался прижатым к необъятной груди, и ему ласково чесали за все еще торчащими или уже подвергнувшимися вмешательству ушами.
Врача, в обязанности которого вменялось сделать так, чтобы меня никогда не высмеивали из-за торчащих ушей, звали доктор Айсберт.
Низкий голос доктора Айсберта пробуждал во мне доверие. Его лицо рассекали две глубокие морщины, врезавшиеся в носогубные складки и спускавшиеся до самых уголков рта, на которые я косился с некоторым недоверием. Такие морщины, как я потом для себя понял, образуются от вранья. Доктор рассказал, как будет проходить операция: за каждым ухом мне сделают крошечный надрез, чтобы удалить излишки хрящевой ткани.
– Вы же не отрежете мне уши, правда?
– Конечно нет. Я только сделаю маленький надрез, – заверил он меня своим медвежьим басом. – А потом мы все зашьем обратно и наденем тебе на голову маленький тюрбан, в котором ты будешь похож на прекрасного восточного принца.
– А это больно?
Доктор отрицательно покачал головой. Успокоившись, я откинулся на подушки. Ведь восточные принцы, как и любые коронованные особы, обладают неприкосновенностью – и уже никому из них там не сможет прийти в голову продать меня в цирк и заставить прыгать с двадцатиметровой вышки в манную кашу.