Урощая Прерикон
Шрифт:
Лучшим способом было прикончить Кавалерию втихую на разбое, когда в общей суматохе ничего различить невозможно, а после нее никто уж точно не будет оплакивать его гибель и разбираться с тем, откуда прилетела роковая пуля, — просто еще один мертвый компаньон. В открытой битве, его родной стихии, бывший вояка забывался, всецело отдаваясь процессу, нанося и получая раны. В прямом столкновении каторжник был страшен, как демон из преисподней, но даже ангела смерти можно сразить пулей.
К сожалению для Кнута, при всей своей безграничной ярости и затаенной ненависти, он был трусом. С момента смены власти никто из банды не вступал в настоящую схватку, в которой пороха сжигается столько, сколько серы на хельмрокских берегах, а из потраченного в бою свинца можно отлить статую хохочущего дьявола в полный рост.
Они грабили и убивали теперь только слабых, каких на
Кавалерия не давал слабины. Он пал уже настолько низко, что без тени сомнения обрывал жизни простых работяг-фермеров, честным трудом пытающихся выжать хоть что-нибудь из неподатливой здешней почвы. Носи он по-прежнему эполеты своего давным-давно порезанного на полосы офицерского мундира, их металл бы порыжел не от ржавчины, но от пролитой невинной крови, увиденного и сотворенного им самим бесчестия. Единственное, чего не терпел беглый каторжник, — это насилия над женщиной. Однажды Кнут поймал его на этой слабости.
К тому моменту он уж притерпелся с мыслью о невозможности сию минуту разделаться с Кавалерией. Падре держал Кнута — этого волка в овечьей шкуре — на коротком поводке, считая самым паршивым ягненком из своей отары. Уже тогда Кнут затаил злобу на Кавалерию, за много меньший срок в кампании добившегося куда большего, чем он, своим беспрекословным подчинением, непогрешимой службой и верностью идеалам безумного священника.
Когда же Кнут сам обзавелся стаей, его взбесила невозможность тут же разделаться с этим лишним вожаком. Обладая хорошими инстинктами и умея их слушать, он проявил предосторожность тогда и сдержался, за что частенько корил себя впоследствии. Привыкший иметь дело с простыми и понятными мотивами человеческих поступков, такими как жадность, похоть, чревоугодие, каторжник был для Кнута закрытой книгой, написанной на неизвестном языке. Кавалерия некогда был гордым линкором, гордостью его величества, Кнут — вонючей и грязной галерой работорговцев, предел плавания которой прибережные воды. У него не было ни компаса, ни карты, он не умел читать звезд, никогда не смотрел выше голов своих рабов, упряженных в кандалы рабочих лошадок, его хлыст — и тот вздымался выше его взгляда. И, наконец, он попросту не обладал достаточной храбростью, чтобы отважиться забраться так далеко в океан познания человеческой сути, у него к тому же никогда не возникало потребности это сделать. В мире Кнута все всегда было легко и понятно, и эта внезапно возникшая сложность в лице Кавалерии лишь распаляла огонь его ненависти.
«Или он, или я!», — думал Кнут каждый день, пряча глаза.
Дни напролет Кавалерия держал руку на кобуре револьвера.
Он не смог удержать ее в тот день, когда пятеро ублюдков разорвали корсет госпожи борделя одного из городков, в который бандиты заехали праздновать удачное дело. Они хотели услуг, но не хотели за них платить, — частая подоплека для конфликта интересов в Прериконе, в которым жизнь и состоит подчас из одних только конфликтов интереса.
Тертая жрица любви была далеко не первой свежести женщиной. Бутон ее розы почти завял к тому моменту времени, когда банда Кнута пожаловала в безымянный городок шахтеров на фронтире, как, впрочем, и бутоны большинства цветов ее заведения. Иной раз смотришь на такую клумбу и думаешь, что было бы, не взойди эти красавицы в здешних проклятых землях, где на грамм почвы столько соли, что можно песком ружье заряжать, и оно будет стрелять без осечки? Что если бы вместо помоев из ругани, перегара и пустых обещаний их с раннего детства поливали бы чистой водой, холили и лелеяли заботливые руки садовника? А корни бы их нежились так в черноземе, как ножки столичных леди нежатся в бархате туфель — гордости модных бутиков, что тогда? Уж наверное, тогда бы у розы не имелось шипов.
В тот миг, когда дверь борделя распахнулась, а внутрь проник красный свет заходящего солнца, блеснуло лезвие, багровым бликом отразив его лучи, и одно из вонючих тел, обступивших цвет провинции, с громким грохотом повалилось на пол. В глазнице разбойника торчал стилет, всаженный в нее по самую рукоять, еще несколько секунд назад кинжал покоился в ножнах, закрепленных на бедре продажной женщины. На неподвижном лице мертвеца, как на театральной маске из гипса, отразилась одна из редких, но незабываемых звериных
гримас, столь характерных для лиц мужчин, убитых в минуту прелюбодеяния. В ней смешалась сила и слабость, похоть и удивление от собственной внезапной кончины. Любуясь красотой пойманной пчелы, и энтомолог иногда забывает, что у вожделенной им красотки вообще-то имеется жало. Эта пчела до поры до времени прятала свое под подолом. К сожалению, жало у пчелы одно, а за его потерей неминуемо следует гибель насекомого.Оставшиеся четыре головореза, лицезрев внезапную смерть шестого, опешили на миг. Не сговариваясь, как по команде, каждый из них сделал по одному шагу назад, позволив вошедшему в бордель человеку разглядеть разъяренную проститутку во всей ее красе. Смесь ярости и презрения на лице публичной женщины разом сбросили с него багаж десятка лет, проведенных в объятьях тысячи мужчин. Черты ее лица, пожалуй, слишком грубые для запечатления его на картине, без сомнений, были по-своему привлекательны в тот миг, когда озарились закатом. Если бы не длинная борозда на левой щеке — шрам от ножа, нанесенный одним из буйных и ревнивых клиентов прошлого, она бы по-прежнему не имела отбоя от клиентов.
«Нет отбоя, — есть побои!» — распространенная поговорка среди прериконских продажных женщин. Их судьба, — одна из возможных судеб женщин на границах изведанного. Родившихся, выросших и погибших нравственно, прежде чем погибнуть физически, здесь, между цивилизацией и первобытным миром. К сожалению, она же и одна из наиболее распространенных судеб. Публичный дом — порочное дитя природной тяги человека к насилию и необходимого послабления мер закона в той необычной его форме, которая в Прериконе возможна. В тот день алтарь одного из множества таких храмов любви, возникающих на по-своему прекрасном лице прерий по мере освоения их колонистами так же быстро и неотвратимо, как возникают язвы на лице больного оспой, обагрился кровью.
Лишь только дверь захлопнулась, а свет померк, как тут же прекрасное лицо воинственной женщины потеряло для мужчин свою божественную красоту и, следственно, неприкосновенность, оставшись лишь с плотской привлекательностью. Головорезы бросились на нее и прижали к столу с такой легкостью, словно перед ними был не человек, но тряпичная кукла. Сил этим дрянным койотам прибавляло влечение чресел и предчувствие скорого удовлетворения того голода, что сильнее всего терзает разбойников и моряков, привыкших подолгу обходиться без женщин. Об убитом товарище они почти сразу же позабыли и только если не лаяли от радости. Первоначально возникшая в них было ярость от нежелания жертвы сдаться и отдаться им на потеху, теперь сменилась тупым зудом инстинкта размножения. Он заставляет петуха топтать кур, а мужчину показывать худшие стороны своей натуры.
Госпожа лежала на круглом столе, надежно схваченная по рукам и ногам, вертя головой с той же бешенной скоростью, с которой шарик вертится на запущенной рулетке, и крупье, и все игроки, и зрители, — словом, все присутствующие в казино гадают: кто же сорвет банк? Глаза мужчин горели азартом, они до того возбудились, что шумно дышали, пыхтели, как носороги в брачный сезон. Пока несчастная вертела головой, ища помощи там, где ее по определению ей было не найти, где летучими мышами притихли подопечные ей девушки, страшась той же участи, а также прочая клиентура борделя с расчетом не платить, головорезы переглядывались между собой, решая, кто же будет первым.
Двое вцепились ей в руки, как два кола, пронзившие ладони грешника на Голгофе; двое отбросили подол платья и растянули ноги, оголив подвязки вавилонской блудницы. Ее чулки, многократно штопанные, были все равно дырявыми, а исподнее грязным, но даже так в этот момент проститутка была много чище навалившихся на нее мужчин. Сравнивать их добродетель, все равно что сложить на одну часу весов души всех убитых головорезами, а на другую — невинность всех юнцов, растленных этой падшей женщиной. Взявшись судить, помните только о том, что всех проституток когда-то растлили, а каждый головорез когда-то был невинным юнцом.
Для проститутки все поблекло, утратило свои краски. Остались лишь три цвета рулетки, этого «чертового колеса», захватившего ее всю целиком, сделав лишь шариком на своей карусели: черный, белый и красный… Черными казались мужчины, схватившие ее и прижавшие к столу, белым на их фоне казался бордель, красный лучик света проскользнул сквозь щель в двери и упал на ее лицо, осветив испуг в расширенных зрачках.
Тем временем рука злодея, удерживающего ее правую ногу, скользнула выше подвязки, вдоль внутренней части бедра подбираясь к тому, чем мужчины хотят обладать.