Улица младшего сына
Шрифт:
Сменились полночные вахты на кораблях. Стал на капитанскую вахту Никифор Семенович, ведя свою шхуну из Феодосии в Керчь, к начинавшему светлеть горизонту.
Над морем уже занималась ранняя заря. Ночь была самой короткой ночью в году.
Начинался день 22 июня.
Часть вторая «ПОДЗЕМНАЯ КРЕПОСТЬ»
Глава I Не взяли…
Стало ли другим Черное море? Разве обмелело оно или остыло? Или Митридат стал ниже? И не таким было, как вчера, июньское небо? Или потускнело летнее крымское солнце?
Нет, все было прежним. И море нисколько
Над вершиной Митридата уже не летали больше белокрылые модели «юасов». Туда теперь вообще уже никого не пускали. По склонам Митридата и на вершине горы расположились батареи противовоздушной обороны города. Снизу хорошо были видны на голубом небе черные контуры орудий: старый Митридат вытянул к небу узкие, длинные хоботы зениток. И так как виден был Митридат с любой улицы, то вооруженная гора нависала теперь над каждым перекрестком как напоминание о войне.
Ничего нельзя было сделать с морем, с небом, с зеленью. Цвета их оставались такими же яркими под ослепительным крымским солнцем. Но теперь все как будто линяло в самом городе и на берегу. Блекли краски города. Весело расцвеченные катера, шаланды, шхуны в порту в несколько дней были перекрашены и стали серо-стальными, как море в шторм. Много людей надело одежду цвета земли и травы. Где-то еще далеко гремевшая война уже пятнала, приближаясь, стены и крыши домов. На складах в порту, на заводских зданиях появились странные, неуклюжие пежины, буро-зеленые кляксы камуфляжа — маскировочной раскраски. Все словно хотело спрятаться под землю, слиться с нею заодно, чтобы не быть приметным. Стены зданий, размалеванные маскировочными пятнами и линиями, расстались с присущими им прежде красками и напитались оттенками почвы, песка, приняли на себя тень оврагов, зеленые пятна кочек.
Ни искорки не вспыхивало по вечерам на море, где всегда возле мола покачивалось столько ярких зелено-красных фонариков и так весело прыгали звездочки топовых огней на мачтах. Перестал мигать неугомонный маячок-моргун. И дик был по ночам весь этот ветреный, слепой и безлюдный простор, ничего теперь уже не отражавший.
Но днем и ночью строгим, иногда колючим, немигающим огнем горели глаза людей; и Володе казалось, что глаза изменились разом у всех в тот памятный день 22 нюня, когда вся жизнь, словно корабль, отвалила от какого-то привычного берега и уже нельзя было сойти обратно. Как будто остался тихий берег далеко позади, а навстречу грозно задувает простор черных и неведомых бурь. Вести, одна тревожнее другой, приходили в Керчь. Фашисты бомбили Севастополь. Рассказывали, что уже в Симферополе объявляли воздушную тревогу, — а ведь это было совсем близко…
В первые дни войны, жадно слушая радио, чуть не влезая с головой в репродуктор, Володя все ждал, когда же сообщат, что врага остановили, опрокинули, что он бежит, все бросая, и наши войска с красными знаменами уже ступают по улицам сдавшихся фашистских городов. «Стой, погоди, — говорил он своим товарищам, — это они только сперва так, пока наши не собрались. А вот завтра увидишь…» Но начинался новый день — завтра, а радио все не приносило желанной вести. Напротив, с каждым днем сообщения становились тревожнее. Враг все глубже вторгался в просторы
Советской земли.Отец целые дни проводил в порту. Туда уже нельзя было пройти без специального разрешения. У ворот стояли часовые. Случалось так, что Володя подолгу не видел отца, который теперь редко приходил ночевать домой.
Когда Володя услышал сообщение Советского Информбюро о том, что враги захватили Минск, он почувствовал, что ему необходимо поговорить с человеком, который хорошо его поймет и поможет уяснить, что же это такое происходит… Он подумал, не пойти ли к Юлии Львовне, но почему-то застеснялся.
Вспомнив своего старого приятеля Кирилюка, к которому уже не раз прибегал в тяжелые минуты, Володя отправился к нему. Но не пели уже голосистые чижи возле подъезда гостиницы, перечеркнувшей полосами газетной бумаги все свои стекла. Исчез и сам Кирилюк.
Володя неуверенно тронул вертящуюся дверь и, подгоняемый ею, оказался в прохладном сумрачном вестибюле. На стульях, на диванах сидели, разговаривали, лежали, дремали военные, моряки, всюду были сложены чемоданы, баулы. Знакомый швейцар, увидя Володю, крикнул:
— Давай, давай отсюда тем же манером, как въехал!
— А Кирилюк где? — спросил Володя.
— В народное ополчение ушел добровольцем… И чижей всех отпустил в бессрочную…
Мрачный вернулся Володя домой. Он стал с подозрительным старанием прибирать у себя на столе, откладывая вещи в сторонку. Заметив в глазах его странный и решительный блеск, ничего доброго не предвещавший, Евдокия Тимофеевна озабоченно спросила:
— Ты, Вовка, чего это задумываешься, а? Ты уж, пожалуйста, сейчас без глупостей…
— Знаешь, мама, — проговорил Володя, останавливаясь перед матерью и ожесточенно оттирая щеку плечом, — вот уже четырнадцать лет мне скоро, а как-то жизнь у меня проходит без толку.
— Как же это — без толку? — возмутилась мать. — Учиться стал хорошо, в Артек ездил, все тебя хвалить стали, а ты — «без толку»!
— Да это все так, детское, понимаешь… То все не я сам как-то. То все больше для меня кругом делали. Ребята-пионеры по учению нагнать помогли, ты с папой тоже — со своей стороны… Гороно в Артек посылал. А вот я Сам, понимаешь, мама, сам я еще ничего такого не сделал.
— Да кто ж в твоих годах может особенное такое сделать? Учись хорошенько, помогай нам по дому управляться, а будет задание от пионеров — сделай как следует. Вот и будет твоя помощь. Чего ж тебе еще?
— Э, мама, — досадливо отмахнулся Володя, — не о том разговор идет. Ну когда финская война шла, я еще, так-сяк, сидел дома. Один раз, правда, мы с Донченко чуть не убежали, да война уже кончилась. А теперь, видно, длинная война будет… Весь народ воевать пошел, кругом мобилизация… Кирилюк, птицелов, и тот в ополчение пошел, а я тут должен оставаться… Вот как придет папа, я сейчас же к нему попрошусь… Или пускай сам меня на флот пошлет. А то убегу, и все.
— Да как же тебе не совестно матери это говорять-то? Да если я отцу скажу…
— А я ему сам скажу.
Пришла с комсомольского собрания Валентина. Ее тоже теперь целые дни не было дома. Она пришла усталая, ступая натруженными, отяжелевшими ногами, бессильно опустилась на стул, стянула с крючка на стене полотенце, стала обтирать распаренное лицо, запылившуюся шею.
— Ты бы умылась сперва, — заметила ей мать.
— Обожди, мама… Отдышаться дай. Мы сегодня с нашими ребятами целый эшелон выгружали. Комсомольский субботник у нас был. Уж устали так устали! Я сюда шла, руками себя под коленки взяла, да и подымаю ноги: не идут, да и все тут…