Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда берешь в руки конверт, слегка потертый по краям, с неровно наклеенной маркой, с торопливо надписанным адресом, он кажется таким легким, прямо-таки невесомым, как перышко, как пушинка, достаточно дуновения, чтобы смахнуть со стола. Но только надорвешь с бочка, вытянешь сложенный листок и пробежишься глазами по колдобинам строк, письмо наливается тяжестью, становится неподъемным, и не только трагические послания, изъеденные слезами, но и дружеские враки, и сухие извещения, и даже письма, перепутавшие номер дома. Правы те, кто оценивает письма на вес.

Я же люблю, когда почта возвращает посланные мною письма. Запечатывая конверте очередным письмом, втайне надеюсь, что через месяц через два оно (чуть не написал «она») вернется ко мне, слегка помятое, потрепанное по краям, но нераспечатанное, непрочитанное. Я верю в добросовестность почтовых служащих, у которых орган любопытства

атрофирован перевариванием тонн переписки. Некоторые письма блуждают годами в погоне за неуловимым адресатом и возвращаются тогда, когда уже перестаешь ждать, забываешь об их назначении, содержании. И, даже перечитывая, не вспомнить, зачем писал, какую цель преследовал, заменяя одно слово другим, перечеркивал, подчеркивал, подчищал…

Но, увы, письма возвращаются редко, постыдно редко. Даже настигнув адресата в гробу, нарумяненного и закапанного воском, письмо скорее сойдет с ним вместе в могилу, чем отправится в обратный путь. Необходимо почти невероятное стечение невероятных обстоятельств, чтобы получить обратно свое собственное послание. А когда такое случается и оно трепещет в моих руках, я не знаю что с ним делать. Сжечь — жалко. Но зачем хранить письмо, адресованное не мне? Все равно что держать в доме ботинки чужого размера. Не буду же я его перечитывать, в конце-то концов! Перечитывать для того, чтобы лишний раз убедиться, что писал совсем не тот, кто сейчас читает, даже если между тем и этим расстояние в один месяц, в одну ночь. Жизнь слишком коротка, чтобы требовать доказательств того, что доказательств не требует. Жизнь слишком коротка.

Кстати, я заметил, что с тех пор, как нужда заставила меня расширить переписку до неприличных размеров, у меня начал портиться почерк. Мне стало жутко, я пытался исправить свои непроизвольные каракули, следить за мановениями оперенной руки, исключить из размашистого росчерка бессознательный завиток. Тщетно. Почерк делается хуже и гаже. Чувствую, недалек тот день, когда он станет неуправляемым и абсолютно неразборчивым, вытянется в прямую линию с редкими петельками или, напротив, собьется в густой частокол, — короче, предвижу день, когда меня откажутся понимать. Этот день внушает мне ужас и отвращение. Въяве вижу эти исписанные страницы, которые никто не берется прочесть. Вот напасть: тарабарщина, путешествующая по городам и весям до востребования. Неужели нельзя уже ничего предпринять? Исправить? Остановить процесс? Замедлить? Я даже стал подумывать о том, чтобы брать уроки у учителя каллиграфии. Заочно.

Вообще-то я настороженно и с иронией отношусь к людям, эксплуатирующим воображение посредством слов. Особенно к тем, кто призывает на помощь рифму. Не только облик этих людей, как будто пристыженный, перекошенный, стертый, но и душевный состав, вернее, отсутствие какого бы то ни было состава, мешанина, отзываются во мне болью, искренней жалостью. Зачем сочинять, когда можно писать письма? Если уж на то пошло — письма без обратного адреса: проклятья, оскорбления, шантаж, нескромные предложения. Зачем роман с его пугливым словоблудием — сцены, диалоги, описания, весь этот вздор, который мы, ученики своих учителей, зовем литературой, когда есть конверт, марка, почтовый ящик, адресная книга, где, между прочим, на любителя, среди функционирующих персон затесалось немало «мертвых душ». Пиши, не стесняйся, хоть Марье Петровне, хоть Ипполиту Матвеевичу, в редакцию еженедельной газеты, на тот свет, и будь уверен: распечатают, прочтут от первой до последней строки, между строк, вдоль и поперек. На это не смеет надеяться самый преуспевающий из наших быдлописателей, которого в лучшем случае отлистают. Я говорю о письмах, я еще ничего не сказал о переписке… А ведь писателю навязано прямо противоположное — переписывать. Я дорожу каждым неосторожным словом, сорвавшимся с языка. Быть резким, режущим…

7

Меня прервали. Кто-то кинул камень в открытое окно. Я подбежал, но на дворе никого не было. Белый песок, истоптанный, исполосованный шинами велосипеда, избитый дождями. Вернулся к столу, попытался восстановить линию повествования, но мысли не шли, мышли юркнули в щель. Вновь подошел к окну. По-прежнему никого (я надеялся, что теперь, когда я весь внимание, событие повторится).

Рассмотрел камень.

К моему удивлению, это не был обычный булыжник, какие у нас валяются по обочинам дорог со времен ледникового нашествия.

Гладкой, обтекаемой формы, изогнутый, толще с одного конца и округло суженный. Два зеленых мутноватых зрачка, в одном из которых горит желтая искра. Такие камни в изобилии на берегу моря — волна перекатывает их, лаская пеной. Приятно обнимать в

ладони, чувствуя, как забирает тепло.

Не зная, что с ним делать, я положил камень на стопку нетронутых писчих листов. Под тяжестью края встопорщились.

Может быть, это и есть ответ на ненаписанное письмо?

8

Сучка, вертихвостка!

Каждый раз при встрече с Лизой, даже если встреча происходила в воспаленном воображении, Степан награждал ее новым смачным именем. Он не мог ее понять, и это вызывало необходимость вновь и вновь подыскивать для нее точное наименование. Вначале он думал, что она спит с хозяином, следил, но застать врасплох не удалось. То ли они проявляли чудеса конспирации, то ли ничего, кроме хи-хи-хи и хо-хо-хо.

Дешевка, Копилка!

Проклятый дом стоит на страже тайн, поглощает ответы. Почему же тогда она равнодушна к нему? Почему увиливает, делает вид, что не замечает намеков, огрызается, если он позволяет себе «лишнее». Девушка, не допускающая трансгрессию, на что это похоже!

Матрешка, промокашка!

Вот только сегодня лапнул за задницу, а она — хрясь! — по щеке, сучка, вертихвостка! Притворяется простушкой, дурочкой, а что кроется за этой грудастой непосредственностью, одному Богу известно. Что-то кроется, в этом он был убежден. Не шпионка ли она часом? Уж больно двулична, уж больно въедлива. Ставленница. Как-то раз он встретил Лизу на улице и увязался следом, позабыв о своих планах. Темные переулки, темные дома. Человек в черном. Что-то она ему передала. Подтвердились самые страшные догадки…

Ведьма, чертовка!

И сейчас, шагая по городу, он невольно шарил глазами в толпе. Когда-нибудь она ему попадется! Он выведет ее на чистую воду. А все этот дом, будь он неладен. Недобрый, разъятый на части. Не зря матушка отговаривала поступать на службу, как будто чувствовала: «Уж лучше бы ты в морячки пошел или в таксидермисты, как твой дед…» Не послушался. Манили коридоры, комнаты, пыльные штофы в кладовой. И Лизу когда увидел, в юбочке, в декольте, губы бантиком, подумал: вот оно, жалование… А что теперь? С утра до ночи: принеси то, сделай это, да еще изволят быть недовольны. Конечно, хозяйка как хозяйка. К ней никаких претензий, баба что надо. В меру строгая, в меру капризная, да и хозяин, в общем-то, ничего, грех жаловаться. Ну зануда, ну неряха, но это в порядке вещей. Проблема в другом. Взятое по отдельности вполне сносно, даже забавно, а в сумме дает кошмар, невыносимый. Дом виноват, стены. Хочется бежать — не отпускают, липнут, тянутся. Казалось бы, вышел, идешь по улице, едешь в общественном транспорте и вдруг понимаешь, что ты все еще внутри дома. Или иначе: фланируешь, облизываясь на витрины, гуляешь по увеселительному парку, следуешь по узким, ветхим улицам, погружаясь душой в неизвестное, и вдруг, из-за угла — дом, собственной персоной, и не остается ничего другого, как войти, надеть ливрею, вернуться к обязанностям.

Падла, лахудра!

Если б у него было хоть немного дерзости… Но откуда ей взяться? И эти гвозди, торчащие отовсюду, за которые цепляются рукава! Стираешь пыль только для того, чтобы освободить место для новой пыли. Поднос, с которого норовит спрыгнуть чашка. Брошенную в самом неподходящем месте кружевную деталь женского туалета не знаешь куда убрать, и неизбежно оказывается в кармане. Пухлое письмо нестерпимо хочется раскрыть и прочесть, а после, изувеченное торопливыми пальцами, оно не влезает обратно в конверт, так что приходится выбросить от греха подальше. Руки сами тянутся к вещам, оставленным без присмотра. Каким чудесным поначалу казался дом, каким непредсказуемым: колонны, флигеля, антресоли, погреба… А сейчас это всего лишь скопище мелких препятствий, досадных извилин, скучных и банальных, как поток сознания, как автоматическое письмо. Если б этот дом, думал Степан в отчаянии, переписать несколько раз, повычеркивать длинноты и повторения, добавить красок, движения, как бы все заиграло, распустилось! Глядишь, и сюжетец бы проклюнулся. Увы, на это не хватило времени — жизнь коротка, искусство безнадежно. Распишешься в своем ничтожестве и свободен. Вот и сегодня, облапив вертлявую задницу, он хотел всего лишь восстановить в правах реальность, дать миру шанс, и пожалуйста, получил по роже. Рассуждай после этого о справедливости, о смысле, когда женщина не столько набивает себе цену (с этим еще можно было бы смириться), сколько отбивает охоту. Я один такой неудачник или все поголовно обречены? Круговая порука промашек и неловкостей из-за нежелания уступить, из страха уронить достоинство, поливалентность, кодекс чести, любовь по расчету, физиология. Знать бы, чего она хочет, но если она именно того и хочет, чтобы я не знал?

Поделиться с друзьями: