Уайнсбург, Огайо
Шрифт:
— Тебе понадобится знание жизни, — объявила она с такой серьезностью, что у нее задрожал голос. Она взяла Джорджа Уиларда за плечи и повернула, чтобы смотреть ему в глаза. Прохожий подумал бы, что они сейчас обнимутся. — Если ты намерен стать писателем, нельзя баловаться словами, — объяснила она. — Лучше отставить мысли о писательстве, пока не будешь к этому подготовлен. Сейчас — время просто жить. Не хочу тебя запугивать, но надо, чтобы ты осознал важность того, за что ты берешься. Нельзя превращаться в словесного менялу. Научись узнавать, что думают люди, а не что говорят.
В четверг вечером, перед той вьюжной ночью, когда священник Кёртис Хартман пришел на колокольню, чтобы поглядеть на ее тело, молодой Уилард зашел к учительнице за книжкой. Тут и случилось то, что смутило и озадачило юношу.
— Что толку? Десять лет пройдет, пока ты начнешь понимать суть того, о чем я тебе толкую, — с горячностью сказала она.
Этой ночью, когда разыгралась вьюга, а священник уже сидел на колокольне в ожидании Кейт Свифт, она зашла в редакцию «Уайнсбургского орла», намереваясь еще раз поговорить с юношей. После долгой ходьбы по снегу она устала, замерзла и чувствовала себя одинокой. Проходя по Главной улице, она увидела под окном типографии яркое пятно света на снегу и, неожиданно для самой себя, открыла дверь и вошла. Она час просидела возле печки — и говорила о жизни. Говорила горячо и серьезно. Побуждение, которое выгнало ее из дому в метель, вылилось теперь в слова. Она ощущала подъем, как иногда перед детьми в школе. Ей не терпелось распахнуть дверь жизни перед юношей, у которого, она полагала, может быть талант понимания жизни. Порыв этот был таким страстным, что выразился физически. Опять она взяла Джорджа за плечи и повернула к себе. В полутьме ее глаза горели. Она встала и засмеялась, но не резко, как с ней бывало обычно, а со странной нерешительностью.
— Мне надо уходить, — сказала она. — Еще на минуту останусь — и мне захочется тебя поцеловать.
В редакционной комнате воцарилось смятение. Кейт Свифт повернулась и пошла к двери. Она была учительницей, но, кроме того, женщиной. Она смотрела на Джорджа Уиларда, и ею вновь овладело страстное желание мужской любви, сотни раз уже затоплявшее ее тело. При свете лампы Джордж выглядел уже не мальчиком, а мужчиной, способным исполнить роль мужчины.
Учительница позволила Джорджу Уиларду обнять себя. В натопленной тесной комнате вдруг стало душно, и силы покинули ее тело. Она ждала, прислонившись к низкой конторке возле двери. Когда он подошел и положил руку ей на плечо, она тяжело, всем телом припала к нему. Джорджа Уиларда это привело в еще большее смятение. Он крепко прижимал к себе тело женщины, и вдруг оно окаменело. Два жестких кулачка стали бить его по лицу. Учительница выбежала, он остался один и заходил по комнате, яростно ругаясь.
На это смятение как раз и угодил пастор Хартман. Когда и он еще явился, Джордж Уилард решил, что город спятил. Потрясая окровавленным кулаком, пастор объявил женщину, которую Джордж только что обнимал, орудием Божьим и посланницей истины.
Джордж задул лампу у окна, запер дверь и отправился восвояси. Он прошел через контору гостиницы, мимо Хопа Хигинса, грезившего об умножении хорьков, и поднялся к себе в комнату. Печка давно потухла, и он разделся в холоде. Постель приняла его, как сугроб сухого снега.
Джордж Уилард ворочался в постели, где еще днем обнимал подушку, предаваясь мыслям о Кейт Свифт. У него в ушах звучали слова священника, который, ему казалось, внезапно сошел с ума. Глаза его блуждали по комнате. Злость, естественная в мужчине после такой осечки, прошла, и он пытался понять, что же все-таки случилось. Он не мог разобраться. И все думал и думал об этом. Проходили часы, и ему уже казалось, что пора бы, наверное, наступить новому дню. В четыре он натянул одеяло до подбородка и постарался уснуть. Он закрыл глаза и уже
в дремоте поднял руку, нашаривая что-то во тьме. «Я что-то упустил. Упустил, что мне пыталась сказать Кейт Свифт», сонно пробормотал он. И уснул — уснул последним в Уайнсбурге в эту зимнюю ночь.ОДИНОЧЕСТВО
Был он сыном миссис Эл Робинсон, которой когда-то принадлежала ферма к востоку от Уайнсбурга, в двух милях от города, на проселке, ответвлявшемся у Вертлюжной заставы. Дом был выкрашен в бурый цвет, и бурые ставни на окнах, обращенных к дороге, всегда оставались закрытыми. Напротив дома нежились в глубокой пыли проселка куры и две цесарки. В те дни Енох жил у матери в этом доме и ходил в уайнсбургскую среднюю школу. Старожилы помнят его тихим мальчиком, улыбчивым и очень молчаливым. В город он шел посреди дороги, иногда читая на ходу книжку. Возницы орали на него и ругались. Только тогда он, опомнившись, сворачивал с глубокой колеи и пропускал их.
Когда ему исполнился двадцать один год, Енох уехал в Нью-Йорк и пятнадцать лет оставался городским жителем. Он занимался французским и посещал художественную школу, надеясь развить свои способности к рисованию. Про себя он решил, что отправится в Париж и завершит свое художественное образование среди тамошних знаменитостей, но из этого ничего не получилось.
У Еноха никогда ничего не получалось. Рисовал он неплохо, и в его мозгу таилось немало своеобразных поэтичных мыслей, которым могла бы дать выражение кисть художника, но он навсегда остался ребенком, и это мешало ему достичь успеха. Он так и не стал взрослым, а потому не понимал людей и не мог добиться, чтобы они понимали его. Ребенок в нем все время больно ушибался, натыкаясь на реальность, на такие ее стороны, как деньги, вопросы пола и противоречивые мнения. Однажды его сбил трамвай и отбросил на чугунный столб, и с тех пор он хромал. Это была одна из многих причин, почему у Еноха Робинсона никогда ничего не получалось.
В Нью-Йорке, когда он только-только поселился там и еще не был ошеломлен и обескуражен жизнью, такой, какая она есть, Енох много времени проводил в обществе своих ровесников. Он примкнул к компании других начинающих художников, среди которых были и женщины. По вечерам они иногда являлись к нему в гости. Однажды он мертвецки напился, его забрали в участок, и судья в полицейском суде страшно его напугал, а в другой раз он заговорил с проституткой, которую увидел на тротуаре перед подъездом дома, где жил. Она прошла рядом с Енохом три квартала, но тут он оробел и убежал. Проститутка была сильно навеселе, и ей это показалось очень смешным. Она прислонилась к стене дома и смеялась так заразительно, что какой-то прохожий остановился и тоже начал смеяться. Они ушли вместе, продолжая смеяться, а Енох, весь дрожа, пробрался к себе в комнату очень расстроенный.
Комната, в которой молодой Робинсон жил в Нью-Йорке, выходила на Вашингтон-сквер и была узкой и длинной, точно коридор. Это необходимо твердо помнить. История Еноха, в сущности, гораздо больше история комнаты, чем история человека.
Итак, в ту комнату по вечерам приходили друзья молодого Еноха. Ничего особо примечательного в них не было, кроме одного: они принадлежали к той категории художников, которые разговаривают. Кто не знает таких разговаривающих художников? На протяжении всей мировой истории они собирались у кого-нибудь в комнате и разговаривали. Они разговаривают об искусстве со страстной, почти лихорадочной серьезностью. Они приписывают ему такую важность, какой оно все-таки не обладает.
И вот эти люди собирались, курили сигарету за сигаретой и разговаривали, а Енох Робинсон, мальчик с фермы под Уайнсбургом, сидел и слушал. Он устраивался где-нибудь в уголке и почти никогда ничего не говорил. Как внимательно смотрели по сторонам его большие голубые детские глаза! На стенах висели картины, которые он написал, — наивные, незаконченные. Его друзья говорили и об этих картинах. Развалившись на стульях, они говорили, говорили, говорили, и их головы покачивались из стороны в сторону. Сыпались слова о линиях, о замысле, о композиции много-много слов из тех, которые произносятся постоянно.