Трусаки и субботники (сборник)
Шрифт:
Молодой был… Но неразумным назвать его было нельзя. Отчасти, конечно, отыскался бы в его выборе места для творчества и вызов судьбе. Но дни шли такие, что можно было и подерзить с игрой в заключённого…
Иные пришли писатели…
Тут, похоже, в моих соображениях возникает каша. Хотя как сказать… Кому-то удобнее произвести себя в аскета и творить в голодном одиночестве. Но для большинства-то обыкновенных физических особей… Казематы казематами (казематы – всерьёз, а не игровые казематы), они выводят человека за скобки, за витки колючей проволоки из нормальной жизни. Но коли ты существуешь в этой самой условно нормальной жизни, то тебе надо на что-то есть, пить, и главное – кормить семью, покупать лекарства и пр. и пр. Не зря каменный Бах стоит в Лейпциге с вывернутым пустым карманом. Каждого из людей творческих профессий, увы, гнетёт тревога – фуги фугами, поднебесные кантаты кантатами, но на что жить завтра, вдруг опять окажешься без пфенинга, то бишь гроша… Тем более, что государство приучило нас
Ну вот, пошли всё же жалобы турка… А зря.
Жили ведь как-то, порой и неплохо, и что-то делали…
Как-то ночью позвонили Плисецкая с Щедриным. «Альтист Данилов» вышел в «Новом мире» с предисловием Родиона Константиновича. Они прилетели из Парижа. Там были, в частности, в гостях у Марка Шагала. И сразу же по прилёту в Москву выполнили пожелание мастера. Передали мне его одобрительные слова. Шагал ощущал себя причастным к русской культуре, был подписчиком «Нового мира» и прочитал мой роман об альтисте Данилове. Шагал, по недоразумению называемый в энциклопедических словарях французским живописцем и графиком, был (и остаётся) одним из моих любимых художников, в его музыкально-цветовых фантазиях на фоне витебской повседневности (дрязг жизни!) или над ней угадывались (для меня) связи с творениями Гофмана и Гоголя (видел его блестящие иллюстрации к «Мертвым душам»). Естественно, в ту ночь уснуть я не мог…
Вертикаль моей жизни. Или горизонталь её. Не имеет значения. А может, вертикаль и горизонталь одновременно. Билет в Большой театр в обмен на батон хлеба. Дебют М. Плисецкой. «Щелкунчик». Гофман. Чайковский. А вскоре – великий Борис Ливанов (он же Бомбардов у Булгакова) в великом МХАТе в роли Ноздрёва. «Мёртвые души». Николай Васильевич Гоголь. Уроки русской словесности. В частности, её понятия о любви, совести и чести. И собственный дрязг жизни…
И благодарение Богу…
Уже когда роман «Камергерский переулок» был в типографии, мне позвонили из Российского Авторского Общества. Поинтересовались, не я ли автор стихотворения «Хрюшка улыбается» и если я, то куда переслать деньги за новую публикацию. «Чур меня! – чуть ли не закричал я в трубку, но сдержался. Давно не напоминала о себе Хрюшка! Я объяснил, что автор не я, а Орлов Владимир Натанович. „Как его найти? – был задан вопрос. „Вот уж не знаю, – сказал я. – Раньше он проживал в Симферополе…“ «Так это совсем другая страна!“ – обрадовалась дама из Общества. Действительно, это совсем другая страна. И хрюшки у них совсем другие, И свиновас у них Ющенко. Другое дело, что учитывая национальную идею, хрюшки у них должны не только улыбаться, но и отплясывать гопак. Калмыцким верблюдам из опасений, как бы хрюшки из-за них не околели от африканской чумы, два месяца не давали возможность проехать шляхами из Ростова в Болгарию.
Священное животное ридной Батькивщины. Сало в шоколаде.
Впрочем, и у нас развито свиноводство.
«Анна Ванна, наш отряд хочет видеть поросят. Мы их не обидим, поглядим и выйдем…» Кажется, Агния Львовна Барто, коей я имел удовольствие быть знакомым. А может, и не она. Но удивительна судьба её творений и имени. Стихи из её детских книжек становятся текстами рок-шлягеров. И уж совсем всенародное признание. Известному словосочетанию «конь в пальто» нашлась замена. На вопрос «Кто?» нынче отвечают: «Кто! Кто! Агния Барто!» Касса работает в настоящем режиме цен. Как «утверждалось» на боку чекового аппарата у кассирши Людмилы Васильевны в Камергерском переулке. «Анна Ванна, наш отряд хочет видеть поросят. Мы их не обидим, поглядим и выйдем…»
Всегда жили ожиданием худшего. И снова отовсюда крики, порой и истерические: «Кризис! Кризис! Кризис!». Каменному Иоганну Себастьяну Баху, не забывая о мотетах и фугах, пересчитывать бы теперь пфенинги или ещё какие-то монетные мелочи, не знаю, на что делятся евро, на еврики, что ли? А художнику из Витебска, коли был бы жив, наверняка, припомнился бы вкус селёдки и черного хлеба.
Однако, слава Богу, живём. И обязаны жить.
И как бы тут снова не объявилась Хрюшка. А самое время ей объявиться. Возьмут и позвонят. И сообщат, что она улыбается. На десять рублей. Или не на десять. А «в настоящем режиме цен»…
…Сижу и сочиняю новый роман. «Лягушки» пока называется. Увлёкся. Мыслями нахожусь в городе Средний Синежтур на спектакле «Маринкина башня». И не сразу соображаю, что в соседней комнате звонит телефон. Подходить или не подходить? Или продолжить сочинение? Продолжу…
А телефон всё звенит и звенит…
Трусаки
Долго меня стыдили. Все уже бегали – и Евсеев, и Короленков, и Москалев с Долотовым, и Ося, а я нет. Сначала меня уговаривали, предъявляли мне свои животы, сопоставляли их с моим, и выходило, что их животы в чем-то стали меньше. Я им завидовал. Милые мои трусаки начали даже приобретать подтяжки, выстаивая очереди в Столешниковом переулке. А я все не бегал. «Эдак ты докатишься, – говорила мне жена. – Посмотри, на кого стал похож». Я смотрел. Какой был, такой я и остался, остановился в развитии. Но уж одно это было плохо. И я решил бежать. Хотя к тому времени бег трусцой и стал выходить из моды. Некоторые
из моих знакомых, отбегав, отпускали уж усы. Кто под Бальзака. Кто под запорожского лихого сечевика. Иные, волевые, совмещали усы с бегом. Иные все еще бегали натощак, просто так. Вот и меня умными словами жена убедила присоединиться к ним. На усы, в особенности запорожского романтического покроя, она не надеялась. Но я человек застенчивый и ранимый. Представлю себе, как я в бежевом пыльном костюме и в дурацкой вязаной шапочке с заячьим хвостом-помпоном – по совету женского календаря – побегу по останкинским асфальтам и грязям, так мне дурно становилось. Виделись сразу прохожие. Один с деловым чемоданом, какой-нибудь хлыщ, физик или биолог, которому и по ночам снятся дрозофилы, останавливался, глядел на меня и смеялся: «Ну и экземпляр!» – при этом он наверняка думал, что и днем, вспоминая обо мне, будет смеяться. Мальчишка с портфелем тыкал в мою сторону пальцем и орал приятелям: «Смотрите – останкинский Борзов!.. Марк Спитц!.. Брат Знаменский!» Служащая барышня фыркала, не стесняясь, в лохматый краешек пончо. Бабка, спешившая на рынок за картошкой, шарахалась от меня и крестилась, как сорок лет назад, когда в своей мелекесской деревне увидела аэроплан. А я готов был ей ответить на ходу: «Сама не лучше выглядишь, старая дура…» Вот такие видения возникали в моей голове при мыслях о первом забеге.Я все оттягивал его. А для того чтобы вконец не отказаться от благородной и выстраданной идеи, бегал по утрам по квартире. Задевал хрупкую зеркальную вешалку, сбивал парфюмерию. Жена не выдержала и сказала:
– Я понимаю, ты стесняешься бегать один. Но, может быть, ты с кем-нибудь объединишься? Может, в компании тебе будет легче начать?
– С кем же это?
– Ну с кем… Вон ведь в нашем дворе сколько бегает… И Евсеев, и Короленков, и Москалев с Долотовым, и Ося, наконец…
– Ну ладно, – вздохнул я. – Действительно, может, попробовать с Евсеевым?..
Я пошел к Евсееву. Благо тот жил этажом ниже.
– Ну что ж, давай, давай, – сказал Евсеев. Тут же он рассмеялся и подмигнул мне, как члену одной с ним масонской ложи. – Ты тоже, значит, любишь с утра?
– С утра… – неуверенно сказал я. – Если выдержу, то и перед сном можно будет… Специалисты так и советуют…
– Кто любит с утра, – захохотал Евсеев и опять подмигнул мне, – тот уж и вечером непременно!..
Назавтра утром, в восемь, сделав для храбрости под музыку репродуктора неуверенные движения руками, шеей и туловищем, я пришел к Евсееву. Был я в спортивном виде, в кедах на шерстяной носок. Жена, как боевая подруга, выйдя на лестничную клетку, провожала меня на подвиг. И я волновался. Евсеев уже ждал. В нашем доме он выделялся цветущим видом вечного везуна, громким голосом на собраниях жильцов, а зимой еще и пыжиковой шапкой. Да еще он любил петь в подъезде. Слов он не знал, но пел от души. Как выносит мусор или пищевые отходы, так и поет: «Блоха! Ха-ха-ха-ха!» И стекла звенят. А как спустит мусор в трубу, так обязательно добавит: «А мы их, брат, дав-и-и-ить!» Все у него ладилось, и ладони от жизненных удовольствий он часто потирал с такой оптимистической энергией, что вот-вот, казалось, мог оделить всех огнем. Этакий Прометей. Заведовал он прудами в пригороде, ездил туда на машине и иногда говорил с нескрываемой радостью: «Утка – не птица, рыба – не кашалот!» Наверное, так оно и было.
– Вот… Я готов… – робко сказал я.
Евсеев оглядел меня с кед до заячьего хвоста и счастливо засмеялся:
– Давно бы пора включиться!
Жена Евсеева, Верочка, высунувшись из открытой двери, улыбнулась мне:
– Вы уж со Славы берите пример. Он два года бегает, и всегда бодр, и хороший семьянин.
– Ну пошли, пошли! – подтолкнул меня Евсеев, ноги его ходили ходуном, видно было, что ему уже невтерпеж.
– На лифте поедем? – спросил я.
– На каком лифте! Бегом по лестнице! Мы и так уже выбились из графика!
И он полетел впереди меня, не оглядываясь. Звук его шагов был громким и мощным, весь дом слышал, что бежит именно Евсеев.
Двор наш большой, весь в зелени, под тополями и каштанами, мятыми северным ветром, уложена бетонная тропинка. Вот по этой тропинке и пустились мы в радующий душу и мускулы первый мой забег. «Колени, колени выше! Ступай на носок! И толкайся, толкайся сильнее!» – кричал мне Евсеев на ходу и, оглядываясь, улыбался, словно был счастлив оттого, что я наконец приобщился к славному делу. Ах, как он красиво бежал! Шаг его был упруг и высок, сильное, здоровое тело чувствовалось под синим шерстяным олимпийским костюмом с белыми полосками на воротнике, дыхание было ровным и легким. И мне было хорошо. «Как здорово, что я начал!» – думал я и был готов бежать сейчас от Останкина до Мытищ, ничего бы, наверное, кроме удовольствия от бега, не испытывая.
– Стой! Куда ты так несешься! – услышал вдруг я. – Мы ведь уже за угол забежали…
Действительно, мы были уже за углом белой соседней башни. Евсеев бежал сзади, и не бежал вовсе, а так, семенил.
– Да не спеши ты! Какой удалец! Смени темп. Нам еще надо сберечь силы на обратную дорогу. Они нас теперь не видят… Впрочем, твоя жена и вообще тебя не видела… Ваши окна на южную сторону…
Я тут же остыл, семенящим шагом потащился за Евсеевым и почувствовал, что ноги у меня – бетонные, сердце – колотится, а дышать нечем. И не тридцать мне лет, а все семьдесят.