Тонкий дом
Шрифт:
Он открыл ее не сразу. Сначала ходил вокруг нее, ходил где угодно подальше от нее, медитировал в своем развороченном саду камней, соединял позу, дыхание и сознание, пытался воспринимать мир незамутненно, в его изначальной данности. Но внутренние глаза были подслеповаты, а данность бесновалась и не давалась в дрожащие внутренние руки, и Лебедянский все-таки открыл — открыл — рукопись Геры. И сразу же понял, что ему бы не помешала еще одна медитация, а то и коктейль из пустырника и корвалола.
Все было ужасно. Все было неправильно, не так. Умные, хорошие мысли, но все какое-то подвижное, яркое, с какой-то неуместной патетикой и мирской легкостью. А как же научный стиль? А серьезность?!
Наука — это
Лебедянский взялся за рукопись Геры всерьез. Не просто отзыв оставить, а исправить все, что должно. Недовольный, почти взбешенный — но ведь на то преподаватели, наставники и нужны.
Он трижды щелкнул по заедающей клавише старой серо-желтой компьютерной мыши. Файл снова открылся. Технологии!
Марк лежал в клинике долго. Ему казалось — вечность. Впав в интоксикационное безвременье, он не замечал ни дней, ни людей — только вспышки стерильно белых стен, даже если закрыть глаза. В одноместной палате «повышенной комфортности с ежедневной уборкой» было окно, в окне — долгий тягучий лес, в лесу (прямо в утке яйцо, а в яйце — игла — очень хотелось иглу в себя) — снег и смазанные черные птицы.
По настоянию Буриди общаться Марку разрешали только с врачами, хоть те и твердили о пользе социализации, групповой терапии, проговаривания общих проблем и чувства плеча. Зато так Марк никому ничего не мог рассказать о семье, о своем отце. Диагностика у нарколога, детоксикация, кодирование, общеукрепляющая терапия, сессии у психиатра и психотерапевта и — гордость центра, с придыханием говорил главный врач, — сеансы в кислородной капсуле, «укрепляющей физическое и психоэмоциональное состояние».
Словом, все существование Марка в палате и медкабинетах слилось в одно полотно, сжалось в единый сплошной момент. А момент, как известно, бесконечен.
Навещал только Соловцов. Лучше бы не навещал — от его пылающих безумием глаз Марку всегда хотелось зажмуриться, но это не помогало. Огненный взгляд Соловцова, как белые стены палаты, подобно факелу, продирался через веки и нарушал спасительную внутреннюю темноту. Посетителей вообще не пускали, но Соловцов приходил в сопровождении врача или санитара, брезгливо смотрел на Марка и уходил.
Домой его отвез он же, спустя три месяца.
Когда Марк вернулся, Варвара встретила его как с войны. Как будто уже давно с ним попрощалась. Разливалась тихими слезами, охала, стонала, тянула красные раскочегаренные руки, бросилась на шею — и так и повисла до конца жизни тяжелой якорной цепью, виной на совести сына. Он не произнес ни слова. Не смог, было стыдно.
Буриди приехал вечером, с тем же Соловцовым, который проводил начальника в квартиру и продемонстрировал продукт современного медицинского чуда. Буриди ничего не сказал ни Марку, ни Варваре, ни помощнику и удалился к себе в комнату. Хроническая злость на сына не отпускала уже много лет, а недавно к ней присоединилась злость другая: Соловцову с подчиненными пришлось две недели перетряхивать все ломбарды в округе, чтобы найти украденные ордена. А потом вежливо и доходчиво объяснять, что они посланы не покупать и не выкупать, а возвращать их. Крепкому ломбардному человеку не помог
травмат: не успел дотянуться, оставались считаные сантиметры, когда его нос и скула смялись в детскую гармошку от удара телескопической дубинкой. Когда он очнулся, то увидел разбитые витрины, орденов, разумеется, не было — ордена вернулись на родину.Да, Буриди ничего не сказал, но Марку и не надо было. Проблем и так хватало. Три месяца лечения (детоксикация, снятие ломки, заместительная терапия препаратами, психотерапия) — немало, а все равно тянуло. Тянуло всегда, тянуло безумно, толстыми веревками, крепкими великаньими руками. Но Марк теперь был полон света, устремлений вернуться к старой жизни. Пойти на учебу, если не выперли, а если выперли — подтянуть предметы и восстановиться. Он уже предвкушал: любимая психолингвистика, межкультурные коммуникации, черт с ним, даже нелюбимый анализ текста и тяжелая, как затонувшие корабли, корпусная лингвистика. И какие-нибудь скучные филологические байки, неловкие анекдоты и идиотские стишки типа:
У кого-то под окном стоит тополь, У кого-то стоит (со)сна.Он и им был готов улыбаться. И искренне смеяться.
Снова срастись со старыми, не героиновыми друзьями. Помириться, все наладить с матерью. Пойти на работу, чтобы не брать деньги отца.
Чтобы больше никогда не умирать в ожидании хапки, не сходить с ума и никогда в припадках не видеть высокую женщину в сером, с копытами на лбу и огромным дремлющим ротвейлером у ног. Когда он, крючась в огненной ломке, увидел их впервые, понял: если дойдет до мира, который они охраняют, не вернется уже никогда. И каждый раз, стоило их увидеть, бился в истерике — все меньше от ломки, все больше от страха. Но когда очертания палаты становились ярче и отчетливее, великанша с псом тускнели и расплывались. К тому моменту как Марк приехал домой, он не видел их уже месяц.
Буриди оставался подозрителен и суров, Варвара металась и кудахтала, как курица, снова мешая наваристые супы, гремя крышками и не щадя рук в моющих средствах — теперь хоть было кому готовить: Буриди дома почти не бывал, а сама она ела меньше, чем земляной червь. Интересовалась самочувствием, спрашивала, как лежалось в центре, уточняла планы — на день и вообще. Невротично кивала, улыбалась, гладила сына по затылку и шее; счастливый, думала она, голова без струпьев, радость, что ему не передалось. Хотя как знать, у нее началось только к тридцати.
Собранные за несколько лет деньги, мятые, но разглаженные, — завернутая в бумажный лист солидная стопка тысячных купюр, — сейчас лежали в пузатой бежевой сумочке под мышкой. Это был неприкосновенный запас на черный день — день чернее обычных. Она собирала их втайне от Буриди, пусть и предполагала, что ему было бы плевать, узнай он о деньгах, о ее мыслях сбежать, о ее ненависти к нему. Прорычал бы несколько несвязных звуков и ушел бы к себе.
И вот плотные тучи со всей страны, как дальние полузабытые родственники, собрались над Кислогорском, над их домом — черный день наконец настал.
Деньги, собранные на случай побега или развода (в сущности, тоже побег), она несла любовнице мужа, имени которой не знала. Зато знала дом и этаж, даже — приблизительно — квартиру. Следила, видела, где зажигался свет после того, как Лара заходила в подъезд. Четыреста тысяч — даже для того времени не ахти сколько, но все равно! На год безбедного существования хватит.
Вручить их любовнице Буриди, чтобы та его оставила, бросила, развернула. Чтобы у него появились время, силы и деньги на сына — оплатить учебу, терапию, если понадобится, помочь с работой. Так всю жизнь Варвара ходила и просила всех, но слова ни к чему не приводили. Она будет ходить и дальше — только уже не просить.