Том 5. Стихотворения, проза
Шрифт:
Впрочем ведь не все не умеют говорить с детьми как нужно. Вот у Ненилы всегда выходит все складно. Я не умею так. И Игорь ней больше льнет, чем ко мне. Я иногда ревновала, а потом бросила. Вижу, что она и вправду какой-то дар имеет особый говорить с детьми. Скажет какую-нибудь складную прибаутку, сказку расскажет кстати, наговорит, наговорит, у мальчика совсем другие глаза делаются.
– И ласковая она. Я иногда бываю такой равнодушной, такой холодной. Точно мне ни до кого нет дела никакого, а она всегда ласковая и всегда терпеливая.
Ирина Сергеевна обошла с Игорем весь сад и тихонько пошла домой.
«Куда это опять Ванечка запропастился? – подумала она с легкой досадой. – Теперь опять начнется охота да охота.
Так его и не увидишь целыми неделями. Странная и я, – продолжала
– Да, я знаю, почему взрослым трудно говорить с детьми так, чтобы дети были действительно довольны, и им не казалось бы, что с ними играют, но в нарочную игру. Ребенок – птица, а душа взрослых вся обнаженная, и ребенку скучно.
А душа няни – дремучий лес, и птице хорошо в дремучем лесу, все найдет она там, что ей нужно и что ее манит. А наше – недоступно ребенку, доступное же обнажено, как выжатое поле и выкошенный луг. Ни колоса, ни цветка для ребенка не найдешь в души взрослого.
С долгим скрипом потянулся по проезжей дороге за садом обоз. Лошади везли тяжелый груз, около каждых двух-трех возов шел сбоку молчаливый мужик, помахивал кнутовищем, на минуту какой-нибудь мужик подходил к другому, перекидывались несколькими словами и снова разъединялись, говорить им было не о чем.
Обоз протянулся длинной серой змеей и в странном молчании, нарушавшемся только томительным скрипом, потянулся к селу, а через село потянется в город, и там серая змея потеряется, звенья ее рассыплются.
Ирина Сергеевна пройдя весь сад, стала выходить с Игорем через другую калитку возле входа в липовую аллею. Тут только она вспомнила, что хотела посмотреть, не расцвели ли настурции. Она вернулась на минутку и в уютном уголке увидела желто-красные цветы.
Настурции зацвели. Потому что лето отцвело.
– Няня, – говорил в этот вечер, засыпая, Игорь. – Отчего я хожу в сапожках, а странник был в лаптях, а мальчишки деревенские босиком бегают? Почему?
– Ах ты родимый мой, – проговорила Ненила, совсем растроганная и знавшая уже во всех подробностях историю с лапотками. – Отчего да почему, только это одно слово ты и знаешь. Мало ли почему.
– Нет, почему? Скажи.
– Да, милый ты мой, ведь ты барчонок, папа и мама твои ведь не бедные, у них всего довольно, вот и купили тебе сапожки хорошие, и ходишь ты в сапожках. А странник бедный, ничего у него нет, хорошо еще, что лапти есть, а то бы и босой ходил по всем своим путям-дорогам, а дороги-то разные, камни на них бывают и осколки там всякие, и на колючку напороться можно. Так он лаптям-то своим больше рад, чем ты своим сапожкам. Идет, мягко в них, и ноге уютно, и сердечушку его хорошо. Идет он и думу свою думает и Бога хвалит. А мальчишки деревенские босые бегают, так как же им, глупенький, по-другому бегать? Им босым-то вольней. Да и что на них не сгорит? Наденька на них сапожки, они их в одну неделю так протопчут, одни голенища останутся. На них и лапотки жаль надеть. Тоже и лапотки – добро, нужно их сплесть. Ни за что пропадут. Все на них горит, такие они непоседы.
– Няня, а мама сказала, это всегда так было. Всегда у Бога одни бедные, а другие богатые? И в раю тоже так?
– Милый ты мой, родной мальчик, – проговорила Ненила умиленно, – всегда были бедные и богатые, и бедных много-много больше на свете. Все же, хоть и говорят так – «бедный», не все они по-настоящему бедные. У кого горе – тот бедный. А у кого горя не бывает? Нужно всех жалеть, так нам Бог велел. Всех жалеть и обо всех помолиться. А это, что бедные и что богатые, пустые слова, – со вздохом продолжала она уже более для себя, чем для засыпавшего мальчика. – Бедным-то, конечно, куда труднее, чем богатым, да ведь люди все разные. Как птицы в лесу, и как звери лесные, и как цветочки на лугу. Одна птица клюет-клюет и никогда сыта не бывает, и глаза у нее жадные и несчастные. А другая птичка клюнет, чивикнет и
улетит. И весело ей, летает и поет. Зверь зверю – рознь, и человек человеку – рознь. Под одно их не подогнать. А жалеть всех нужно. Все – Божье творение. Сохрани нас Господь Всевышний. Спи, родной.Но мальчик уже крепко спал. Ему снился красивый сон. Он шел по большой дороге, залитой солнцем, по дороге, где только что прошел обоз и растаял. Он шел, а на нем были новые белые лапотки, длинный кучерской кафтанчик, подпоясанный серебряным пояском, и шапочка с павлиньими перьями. Около него, держа его за руку, шел странник, наклонялся и что-то говорил ему, а глаза у него были ласковые и печальные. А шли они к большой белой церкви, и было еще издали видно, что там идет служба, двери церковные были раскрыты. И мальчик удивился во сне, увидев, что из церкви, где звучало пение и сверкали иконы с золотыми рамами и с золотой оправой и горели зажженные свечи, вылетали черные и белые птицы, он не знал, какие они. Птицы вылетали и опять влетали в церковь, и мальчику почему-то было очень от этого тревожно и хотелось что-то сказать страннику, но он не знал что, и хотелось закричать, но он не мог. А странник все шел с ним ближе к церкви и наклонялся к нему. И ему было хорошо, оттого что странник наклонялся к нему. И ласково смотря, хотя печально, странник говорил ему что-то, но он не мог понять его слова. И мальчику было тревожно, оттого что он не мог понять слова странника, но ему было хорошо, потому что на нем была шапочка с павлиньими перьями и белые лапотки на ногах.
Сентябрь, золотой сентябрь, сколько раз ты был в мире с тех пор, как расцвели цветы и деревья, страсти и желания? Сколько раз ты будешь еще бросать в листья, которые были смарагдами, золото и кровь?
Ты являешь в прозрачном воздухе такие тонкие паутинки, что, не улетая на небо, они и не падают на землю. Их зовут нитями девы, их зовут пряжей Богородицы, они такие невещественно-легкие, что только из них можно спрясти радужные одежды для помыслов Той, в чье сердце вошло семь мечей. Развилистая цепкая лоза давно расцвела в песчаной почве, душистые крупные ягоды превратились в красное и белое вино, вино алое и золотое. Горело топазом золотое вино в граненом хрустале. Выпит полный бокал золотого вина, солнечно-веселящего. И рука уронила хрусталь, он разбился с тонким звоном, с тем звуком, который был весел только для самого себя, как призрачный звон разбивающихся хрусталинок в остром свисте синей птички, синички, в малом вспеве птичьего голоса на ранней обедне осени.
Разметалась осень по лугам и лесам, по нолям и дорогам, по притихшим рекам, по тихим, всегда тихим озерам, и такая же она властная, как весна, еще властнее и пышнее в красках, горящих костром и заревом, говорящих сердцу о сожженном.
И красные яблоки останутся на зиму и от них будет благовонный дух в комнатах, которые сомкнут теснее свой воздух, чтобы не стыли мысли, когда за окнами метель. И единственная ягода осени горькая ягода рябины – свесила вдоль забора в саду свою ликующую бахрому, красные кисти.
Желтые ковры в тереме осени, желтые и красные стены и потолки этого шаткого терема, синие прорезы в зыбком потолке, в синюю глубь воздушных верхов глядят эти прорезы, туда, где ходят вольные тучки, где кричат прощальным криком вольные птицы, которые, исчерпав сполна одно, летят к цельному и полному другому, в страде и торжестве высокого перелета кричат уманчивые птицы, дразнят и зовут, болью и грустью терзают тех, кем ткутся ткани прочной жизни, чьим сердцем, прикрепляющая, властвует тяга земная.
Ветер качает зеленые висячие ковры весны – и зеленые и пестрые ковры, разостланные снизу. Дождь, пролетая быстро, гонимый торопящимся громом, мочит весенние ковры, и они еще пышнее и красочнее. Кажется, что им и не будет конца. Кажется цветку, что, если он расцвел, так всегда он должен дышать солнцем и голубым теплым воздухом, потому что счастье есть правда, а правда должна быть всегда, никогда не изменяя, не меняясь. Кажется зеленому листку, что лучше изумруда нет ничего, и в море изумрудном, неисчерпаемому несчитанном, посмеявшемся шелестом своим и гулом над всеми числами, кажется ему, что он вечно будет зеленым, что не тронет его ржавчина, что не брызнет в него кровь.