Том 40. 3олотая рота
Шрифт:
И сейчас он почувствовал в себе тот же прилив бешенства, глухого и бессильного, как шумящий поток. И точно обезумел.
Ему захотелось оскорбить Глеба, чувствительно и метко, цинично и мучительно, ему хотелось прибить Лизу, принизить эту бьющую, сверкающую красоту за то только, что она не умела сбросить с себя своего постыдного бессилия. Но гнев, клокотавший в горле, путал его мысли и уродовал слова, срывающиеся с губ резкими, невнятными звуками.
Наконец, сделав над собою невероятное усилие, с багровым румянцем на щеках, он исступленно крикнул в упор, в самое лицо Глеба:
— Скотина!
И
Вечером отец подозвал его и спросил с тем страшным, ледяным спокойствием, которое всегда предшествует гневу:
— Что ты сделал?
Но Марк не знал вины за собою, и потому молчал, глядя исподлобья на отца с видом затравленного зверя, готового защищаться и ненавидеть.
И вот звонкий свистящий удар обжег его щеку и почти лишил сознания.
Потом ему сказали его вину: он сманил сына управляющего смотреть на купающихся и оскорбил его бранью.
Марк не оправдывался. Он понял подлую ложь Глеба и не удивлялся ей.
Здесь, в этом маленьком городе, лгали все от мала до велика: и на фабрике, и за черными шлюзами каналов, и у сине-темной Ладоги, над которой кропотливо и упорно облитые потом гоньщики тянули барки и беляны по ровным, как лента, берегам каналов.
Лгала фабрика, лгала жизнь, лгали окружающие, лгали, борясь за право существования, из-за куска хлеба и тех грошей, которые так тщательно береглись за несколькими замками для того только, чтобы, выглянув из-под них, разойтись по миру, сея новую ложь, распри и пороки. И лгали зря, просто и бесцельно, потому только, что ложь была в мире и в них.
И оттого они и казались Марку воплощением зла и неправды.
И он ненавидел их, как ненавидел мир. Целый мир…
Солнце село. Марк не заметил, как оно садилось, багровое, почти кровавое на западе, как оно опустилось в реку, которая жадно проглотила его в своих быстрых струях. И сосны на противоположном берегу Невы стали еще стройнее на горизонте. И воздух стал как будто свежее. И дрожащая зыбь его казалась хрустальнее. От реки потянулся легкий, почти неуловимый запах, чуть отдаленно напоминающий запах тления. Белые кувшинки медленно закрывались, смятенные и радостные в ожидании вечера.
И вечер наступил.
Марку следовало идти домой, на фабрику, в здание конторского домика, где он родился и вырос, где жил его отец, где его били, бранили и запугивали в детстве и презирали в ранней юности.
Туда он должен был идти, потому что наступила ночь.
Марк любил ночь больше дня, гораздо больше. Ночью, когда люди спали, их темные дела спали вместе с ними.
Он ненавидел свет, освещающий все их дурные, грязные поступки. Его неудержимо влекло в темноту, и родись он, Марк, несколько тысячелетий назад, он не пошел бы к людям, а зарылся бы в чреве земли и стал бы пещерным человеком, потому что свежесть земли заглушала бы запах тления
ему подобных.Хороших людей Марк не знал. Он слышал от других, что есть такие люди, но где живут они и как найти к ним путь и проложить дорогу, он не знал, да и не стремился узнать.
Черная туча, кружащаяся вокруг Марка, поглощала его постепенно, порок был кругом него, он западал и в его сердце, сердце получеловека, одинаково открытое для добра и зла.
А когда порок пересиливает в своем господстве, все светлое сторонится, уступая ему дорогу. Когда-то, когда его и не было (или так, по крайней мере, казалось Марку, что его не было когда-то), весь большой мир казался ему прекрасным.
Но он, Марк, был тогда ребенком. И это был сон, наверное, ослепительный и яркий, отдающий сказкой.
Когда-то давно, очень-очень давно, а может быть, и во сне, он помнит, как белая красивая женщина с печально-строгими глазами стояла над его кроваткой и пела о чем-то прекрасном и сказочном, чего не понимал ребенок-Марк, но что западало ему в душу помимо воли, вместе с теплом и светом, исходящими от сердца белой женщины.
И у белой женщины были такие же длинные волосы, золотые и нежные, как у Лизы Дориной, и Марк хорошо помнит, что от них всегда пахло свежестью и цветами.
И уже много позднее кто-то повел его на угрюмое песчаное кладбище, сплошь заросшее соснами, и, останавливаясь над желтым холмиком, обвитым иммортелями, сказал:
— Тут лежит твоя мать.
Тогда Марк понял, что у него была мать, и, странное дело, почувствовал при этом не тоску, а радость, потому что иметь мать значило иметь детство и ласку, хотя бы кратковременную и мимолетную, как сон.
И потом началась та пытка, которую люди называют жизнью и которой не предвидится конца.
Отец пил и дрался… Смерть белой женщины подняла в конторщике Ларанском все позабытые слабости молодости и вылила наружу то обилие темной силы, которая таилась в нем.
Белая женщина сумела было подавить в своем друге пагубные привычки и своей нежной, хрупкой рукой отвела его от той бездны, к которой тот стремился. Но белая женщина, несмотря на всю силу своей любви, не могла осилить природы.
Природа победила ее друга, победила, как страшный зверь, тешась над ее бессилием отнять у нее раз намеченную жертву. И белая женщина отступила, покоренная ею.
Она погибла. И смерть ее, развязавшая руки Ларанскому, вернула его к той непроглядной мгле, куда властно вели его инстинкты.
Конторщика Ларанского ценила фабрика.
Администрация ситцевой мануфактуры отлично понимала, что за те жалкие гроши, которые получал этот темный, но, бесспорно, честный и прямой человек с жестким складом ума и сердца, нельзя требовать большего.
И слабость его знали, относясь снисходительно к ней.
К тому же он имел привычку пить тогда, когда обычные подсчеты выдач и выручек заканчивались за день, и пьяным Ларанского мог видеть разве один только Марк, его сирота-ребенок.
Марк унаследовал от отца его угрюмую, жесткую настойчивость, его почти животное упорство и мысли, и поступки, и болезненную мстительность дикого, озлобленного дитяти.