ЖАНРЫ

Том 3. Звезда над Булонью

Зайцев Борис Константинович

Шрифт:

Он кивнул и улыбнулся чуть насмешливо. Я почувствовала, что легчаю, замираю, будто выхожу из себя, уступая место кому-то другому, и все существо мое становится сомнамбулическим, кем-то ведомым.

Равнодушно, не глядя на сэра Генри, я поставила пятьдесят франков на zero. Шарик завертелся, я перевела на него взор, потом медленно повела глазами на мою пятидесятифранковую бумажку. Шарик брыкнул раз, другой, – остановился на гёго. Мне подали тысячу восемьсот. Не соображая, я поставила все их опять на zero.

Марго ударила меня по руке.

– Natascha, сумасшедшая! Пьер, ты должен запретить, нельзя…

Я ее отстранила. Сэр Генри не улыбался, смотрел на меня

серьезно. Шарик завертелся вновь, я не могу сказать даже, волновалась я или же нет, – меня по-прежнему все не было. Шарик вновь остановился на zero. Я получила шестьдесят пять тысяч франков.

Помню, что я загребла свои бумажки в сумочку и показала Марго нос. Сэр Генри мне зааплодировал. Я не играла больше.

Все мы вышли. Я предложила ехать в ресторан, праздновать мою победу. Мы наняли автомобиль, помчались в ночной бар на Енисейских полях.

В баре пили мы шампанское, светло-прозрачные глаза сэра Генри от вина не мутнели – он со мною чокался. Платить хотела я, но оказалось, что уже заплачено. И на восходе солнца мы катили по аллеям леса Булонского, окропляемого первым золотом. Пыль неслась за нами тонкой струйкой, и благоуханно было в парке. Мне пришло вдруг в голову – уехать из Парижа вовсе – в поле, на природу. Мы завезли домой уставшую Марго, ссадили Пьера – и волшебный конь чрез несколько минут уж выносил нас, мимо Сен-Дени, в росисто-зеленеющие зеленя под Парижем. Ах, как хлестал мне в лицо нежно шелк ветерка летнего, как зеленя пахли, как чудесны были жаворонки, каким громом и великолепьем солнца пренасыщено было утро! Я неслась с почти мне незнакомым сероглазым англичанином по пути в Шантильи, я позабыла и о выигрыше своем, но летело сердце в неизвестные мне страны, и быстрее самого автомобиля – задыхалась я в июньской нежности, свете и плеске милого воздуха.

Мы видели старинный замок Шантильи, окаменевший над каналом, памятник великого Конде перед фасадом, лебедей в пруду, бродили в парках со столетними дубами, – солнце нежными руками пронимало их листву, вонзалось теплыми узорами в зеленый мох, травку, зажигало лютики и анемоны – золотыми вензелями трепетало по дорожкам. Я могла ходить сколько угодно и дышать сколько угодно, я бы проглотила это Шантильи, Париж, всю многосолнечную Францию одним глотком, я ощущала нынче, что у меня нет ног и нет усталости, нет остановки и не может смерти быть.

В скромном кафе, куда зашли мы – оно только что открылось, – сэр Генри посмотрел на меня с удивлением, но и с сочувствием.

– Вы в странной экзальтации. Впрочем, вы русская. Нам следует к вам привыкать.

Я захохотала и сказала, что, по-моему, Россия, русские – первая нация в мире, если он не хочет, пусть и не привыкает.

То, что я русских назвала первой нацией, несколько его удивило, но сейчас же серые глаза вошли в свое русло – он спросил, долго ли я пробуду здесь, в Париже. Я не сообразила и задумалась, потом без колебаний заявила:

– На днях в Рим уезжаю.

Он отнесся с тем спокойствием, как надлежит человеку далекому, моей жизни не знающему. Я вдруг изумилась: ах вот как, в Рим! Да уж, по-видимому.

И весь путь назад я иначе себя чувствовала, сэр же Генри велел ехать не так быстро, курил славную сигару и не торопясь рассказывал, что в Шотландии у него замок с парком вроде Шантильи, но там и горы есть, и запах океана. Он стреляет куропаток, ездит вдоль берегов на яхте. Может быть, он сделается дипломатом или же благотворителем, возможно, что исследователем новых стран.

Дома Александр Андреич закатил мне целую историю: я Бог знает где шляюсь, с кем знакома, я проигрываю последнее,

мы же нуждаемся – нынче, например, нет уж ни кофе и ни молока.

Он был нечесан, неумыт, со злобными глазами; почему-то мне запомнились его испорченные зубы. Я слушала бессмысленно. Подошла к вазе с сиренью, стала нюхать, подняла глаза на дальний горизонт Медона, голубую Сену – вдруг почувствовала – Боже, как далек мне этот человек в утреннем халате, с волосатой грудью, мешками под глазами, с лысиной своей, со своими картинами, самовлюбленностью, корыстью. С ним бросила я дом, Маркушу и Андрея, родину… что за нелепость!

– Ты напрасно упрекаешь меня в расточительности. Я, напротив, выиграла. Взгляни.

И приоткрыла кожаную сумочку.

– Тут шестьдесят пять тысяч франков.

Мне печально вспоминать, как захватило у него дыхание, как он в лице переменился, увидав деньги. Может быть, я ранее простила бы и поняла, но теперь все не нравилось уж мне, и даже если бы хотела, я бы не могла уж подавить чувства. Он обнял меня, закружил и хохотал, но я сказала, что устала, – и ушла к себе. Я правда утомилась, наскоро разделась и легла.

Вспоминая эти дни в Париже, я как сквозь сон вижу Монмартр, рулетку, игроков, Марго и Пьера, промелькнувших в моей жизни странными виденьями, элегантного и спокойного сэра Генри, и неохотнее всего остановилось бы мое внимание на том, с кем была еще тогда соединена жизнь моя.

Я говорю «была еще», ибо через несколько дней, с маленьким чемоданчиком, в отсутствие Александра Андреича я уехала в Рим.

XII

Я основалась там в отеле над Испанской лестницей, чуть не под колоколами Trinita dei Monti. Здесь удобно и серьезно было, у меня балкончик выходил прямо на собор Петра и виден весь Яникул, а направо уголок Монте-Марио. Когда солнце заходило за холмами ватиканскими, в щеточках пиний, а внизу Испанская площадь наливалась синим сумраком и плескал берниниевский фонтан, я глядела, как уличные девушки бегут с via Sistina вниз, Испанской лестницей, в узенькие улочки у Корсо. Вспоминала я Марго парижскую. И чувствовала, что живу. Ведь это все земля, и я иду по ней, на ней стою. Мне любопытно все узнать, впитать в себя прекрасное, многовековое, кругом отложенное.

Я читала и училась тут довольно много. А Георгий Александрович – стал как бы Вергилием моим. Мы вместе с ним бродили и по Авентину, и на Форуме сидели у Кастора и Поллукса, наблюдая рост милого клевера; а над Lapis niger он рассказывал мне, не спеша, о Ромуле. Здесь даже больше был на месте, чем в Москве, на Земляном валу.

Я посмеялась и сказала раз ему об этом – ветгурин вез нас латинскою дорогой, от гробниц. Солнце спускалось за стенами Рима, зелень холма Целия темнела; и на Латеране статуи Апостолов сияли победительно. Вправо, по Кампанье, легли длинно-синеющие тени акведуков. Георгий Александрович сложил ладони на головке трости, опираясь на нее.

– Быть может, вы и правы. Рим отвечает своей сущностью моей душе. И если верить в родины спиритуальные, возможно, родина моя именно он, Рим при конце Республики, начале новой эры. Облик Цицерона… его жизнь, и философия, и гибель. Я люблю Сенеку.

– И вам отлично было бы жить тогда.

– Не думаю. Жизнь и тогда была подернута такою же печалью, как теперь. И тоже – глубоко созрела, набрала чрезвычайно много роскоши, очарований, и склонялась – тоже как теперь. Цицерон умер с горечью. Плебс и солдатчина, диктаторы залили этот Рим кровью, и Сенеке, жившему попозже, так всю жизнь и приходилось философствовать о смерти… и самоубийстве. Да не только философствовать.

Поделиться с друзьями: