Том 3. Рассказы 1906–1910
Шрифт:
В тонкой мгле иссушенного воздуха, на самом краю поблескивают золотыми искорками, должно быть, кресты затерянной в лиловой дали слободы.
Песчаные косы желтеют, длинно протянувшись в лениво дремотной воде. Далеко за поворотом едва приметно дымит в тающем воздухе пароход и долго будет висеть дымок, – не скоро донесется из-за поворота приближающийся шум колес.
В винограднике так же сухо, жарко, как и на реке, как на лугу, как на песчаных отмелях. Степь дышит с горы горячим, иссушающим дыханием, и уже верхние листья кустов стали сворачиваться, краснеть, как на огне.
Сквозь
Сегодня воскресенье, и хозяевами в винограднике – только воробьи, дрозды да тучи скворцов. Шныряют, дерутся, наполняя листву чириканьем, гамом. Виноград начинает поспевать, и лакомки хлопотливо выискивают побуревшие зерна.
Но в будень, едва заискрится в утренней дымке дальний крест и проснется умытая, освеженная река, конец птичьему благополучию. Из станицы по берегу, темнея ведрами, идет высокий, с загорелым, как чугун, лицом, старик и молодой паренек. Они приходят в виноградник, и по кустам, и по горе, и над рекой до самого другого берега разносится неумолкаемая, оглушительная трескотня трещотки.
Птицы не боятся ее, и во время раздирающей уши трескотни наперебой, воровато, но молча, скачут по винограднику. Когда трещотка замолкает и наступает тишина, особенная летняя тишина, с зеркальной рекой, с неподвижно круглыми облаками, с посвистыванием летящих над самой водой куличков, – птицы в безумном ужасе взрывом подымаются тучей и рассаживаются на дальних тополях, вербах, плетнях, беспокойно поворачивая набок головки, осторожно прислушиваясь и приглядываясь темным, круглым глазом. И эта тишина всегда кончается резким, раздирающим воздух грохотом, перекаты которого далеко бегут по реке, сердито ворча и замирая. Падая, как комочки, с ветвей сваливаются несколько птиц, и на сухой взрытой земле, наводя ужас своей неподвижностью, лежат они.
Опять трещит трещотка, опять поодиночке, парами, маленькими кучками все смелее пробираются, мелькая в кустах, вороватые гости, и идет хозяйничанье и грабеж, пока виноградник снова не обнимет грозная тишина.
Хохлатые воры отлично знают привычки своих врагов. Когда разморит жара и над печуркой перестанет куриться дымок, синие штаны парня и темное лицо старика видны под широким, развесистым вязом. На земле разостлана маленькая скатертка и дымится круглая миска. И, пока из миски носят ложками, безопасно и нагло идет расхищение виноградных кустов.
По реке плывут лодки, ползут широкие, плоские плоты; по ночам у самого берега, приткнувшись на минутку носом в песок, пристают пароходы.
Темь, и не видно ничего, а откуда-то из неисчерпаемой глубины мрака доносятся не звуки, а намеки на них, не то шепот, не то река, невидимая в берегах, на никому не доступном языке роняет никому не понятные обрывки речи, и тонут они в тишине, полной мрака и ожидания.
– Го-го-го-гой!.. По-да-вай!..
Несется и колышет полную тьму, и ясно: это – человеческий голос, – кричат на той стороне, чтоб подавали лодку.
Снова тишина, неподвижная, как мрак, снова бесчисленно-звездное небо. Ванька лежит, закинув под голову руки. И опять из тьмы, напряженно полной ожиданием, воровато нарождаются
звуки, крепнут в разрастающемся шепоте. Все отчетливее, все сильнее… Та-та-та… та-та-та… Торопливое, неумолкаемое, беспрестанно-ползучее шлепанье.Тонко сквозь неисчерпаемый мрак блеснули огни.
Может быть, огни станицы? Нет, там все спит, все потушено.
Или одинокий огонек перевозчика при пароме?
Нет, это живые, не гаснущие огни борются с обступающим со всех сторон мраком. Становятся ярче, отчетливее. «Та-та-та… та-та-та…»
Ванька глядит в ровную тьму, в которой нет ни далекого, ни близкого, но в которой эта кучка огней, одиноко затерянная, и с ней ползучий шепот: «Та-та-та… та-та-та…»
Уже явственно слышно, торопливо работают колеса, уже явственно отражаются, дрожат в воде низкие огни, и тягуче доносится голос: «Пя-ать… пя-ать… четыре… пя-ать…» И невидимо дышит железная грудь, сдержанно и могуче.
Глянул красный глаз, потом зеленый. На берег легла полоса света, ломаясь по горе в ветвях и листьях. Громада, косо отражаясь множеством огней, мягко скрипя, ткнулась в песок, – бешено заработали колеса назад и смолкли; и из этих смолкших звуков железа, воды, дерева, пара родился звук человеческого голоса, в противоположность торжественной ночи, веселой и беззаботной.
Что ж ты, Ма-анька, ром не пьешь, Аль любить меня не хошь?..И извилисто-игривые звуки гармоники.
Плакал ребенок тоненько, жалобно, не прерывая, а усталый от бессонницы женский голос настойчиво, озлобленно: «А-а-аа… спи!.. А-а-а-а… спи, спи!..»
Все покрыто непроходящим мраком, только ряд огней из кают над самой водой и в воде.
На другом конце молоденький женский голосок:
– Я вам не верю… ничуть не верю…
А в укутывавшем их мраке беззвучно и страстно трепетало: «Верю, милый… верю, любимый!..»
Мужской голос, тоже молодой, говорит:
– Отчего же не верите?…
На сходнях на секунду, попадая в полосу фонаря, показываются темные фигуры пассажиров и сейчас же тонут в темноте.
Не то с берега, не то с палубы несется:
– Готово!
На минуту смолкает железное дыхание, и развертывается беспредельная тишина ночи, заглушить которую не в состоянии жалко наигрывающая гармоника:
Че-ем же я-то не хорош?..И беспомощный жалобный плач ребенка, и измученный бессонницей голос матери:
– Спи… ба-а-а… спи…
Оглушительно заработали колеса, с плеском упал конец втаскиваемых на пароход сходен, бурно запрыгало, закружилось, расплавилось, побежало кругами золото огней и, все ускоряя ход и удаляясь, двинулась низкая, прерывисто светящаяся линия каютных окон.
Ванька лежит, подложив кулак под подбородок, и глядит в темноту. Уже ничего в ней нет – ни взбудораживших звуков, ни расплавленно-играющего в темной воде золота. Только затерянная одинокая кучка тускнеющих огней, все более меркнущих, да уползающий в неисчерпаемый мрак затихающий шепот работающих колес.