Том 1. Стихотворения
Шрифт:
30 января 1840 г. Баратынский уехал в Петербург для свидания с братом Ираклием. Из Петербурга, в котором он не был с 1825 г., Баратынский писал жене: «Общий тон общества истинно удовлетворяет идеалу, который составляешь себе о самом изящном в молодости по книгам. Полная непринужденность и учтивость, обратившиеся в нравственное чувство. В Москве об этом и понятия не имеют». [210] Общество, в котором Баратынский вращался в Петербурге, был круг литературно-светских салонов Карамзиных и кн. Одоевского, постоянными завсегдатаями которых были давние знакомцы и приятели Баратынского – Плетнев, Вяземский, Жуковский.
210
Баратынский, Собр. соч., 1884, стр. 512.
Здесь Баратынский познакомился с семьей Карамзиных, с Лермонтовым, сблизился с Одоевским и встречался с Блудовым. В этом же обществе часто бывал в театрах, посетил выставку Академии Художеств; вместе с Жуковским разбирал бумаги Пушкина.
Свидание с литературными друзьями молодости, «благорасположение», оказанное ими Баратынскому, возбудили в нем мысль покинуть Москву и основаться в Петербурге. Приняв это решение, Баратынский откладывал его осуществление до того момента, как ему удастся окончательно наладить мурановское хозяйство.
Стремление Баратынского в Петербург вырастало и крепло на почве все большего обострения отношений с московскими
211
Московский генерал-губернатор.
212
Ответ публичной библиотеки за 1889 год. Приложения, стр. 45.
Не принимая прямого участия в этой полемике, грозившей Белинскому со стороны Шевырева вмешательством властей, Баратынский все же оказался решительно не на стороне Шевырева. Более того, в замышлявшихся его «синклитом» действиях против Белинского Баратынский усмотрел подтверждение своих подозрений относительно каких-то аналогичных козней, якобы имевших до того место лично против него. В значительной мере эти подозрения следует отнести за счет подозрительного и неуживчивого характера Настасьи Львовны и ее влияния на Баратынского. Выражения, которыми Баратынские (особенно Настасья Львовна) в письмах к Н. В. и С. Л. Путятам характеризуют синклит Шевырева, именуемый ими «бандой», «организованной коттерией, „свербеевщиной“, замышляющей гнусное действие против Белинского» и намеревающейся вредить ему «всеми средствами» (разрядка Н. Л. Баратынской), также и равнодушное отношение к статье Белинского против Шевырева, названной Настасией Львовной всего лишь «забавной», свидетельствуют, что к моменту столкновения Белинского с Шевыревым Баратынский находился уже в открыто враждебных отношениях с кругом последнего.
С славянофильством начала 40-х годов, если и не поддерживавшим активно, то и не отмежевавшимся еще от казенного патриотизма Шевырева и Погодина, Баратынскому было не по пути. Патриотический восторг «Москвитянина», далеко не случайно обратившего на себя внимание и одобрение Уварова, был не только чужд, но и органически враждебен Баратынскому, до конца сохранившему закваску дворянского либерализма 20-х годов. И в решительный момент самоопределения своего окружения, окончательно решавшего вопрос «Запада» и «Востока» в пользу последнего, Баратынский остался верен западническим тенденциям «Европейца» и «Московского Наблюдателя» и порвал с кругом своих былых друзей и единомышленников.
В числе разорванных связей были совершенно порваны и личные дружеские отношения Баратынского с домом Киреевских-Елагиных.
Таким образом, к началу 40-х годов Баратынский лишился последней идеологической и моральной опоры и оказался изолированным от литературной жизни Москвы. Последнее остро давало себя чувствовать именно в условиях начала 40-х годов. Московская литературная молодежь – круг Станкевича (Белинский, Бакунин, Боткин, К. Аксаков и другие), вступившая в литературу в конце 30-х годов, составляла единый фронт, объединенный философской, гегелианской платформой, фронт, направленный прежде всего против философской шеллингианской ориентации некогда близкого Баратынскому круга (см. примечание к стихотворению «Приметы»). Философско-эстетическая ориентация самого Баратынского определила отрицательное отношение к нему этой молодежи. Таким образом, порвав со своим окружением, Баратынский оказался между двух враждебных лагерей, под знаком борьбы которых развертывалась литературная жизнь Москвы конца 30-х – начала 40-х годов. Можно думать, что именно эти два лагеря разумел Баратынский в своей эпиграмме:
На все свой ход, на все свои законы Меж люлькою и гробом спит Москва и т. д.,называя славянофильские салоны «госпиталем», кружки молодых гегелианцев – «детской».
В 1842 г. вышел последний сборник стихотворений Баратынского «Сумерки».
По своему составу сборник представлял только последний период творчества Баратынского, период его идеологической близости с кругом «Московского Наблюдателя». Символическое заглавие сборника, демонстративно посвященного «звезде разрозненной плеяды» – Вяземскому, тщательная композиция, обрамленная «Последним поэтом» и «Рифмой», придали сборнику характер замкнутого цикла философских стихотворений, по своему внутреннему единству приближавшегося к философской поэме, возвещающей о трагической судьбе поэта и его дела, гибнущих под железными стопами промышленного века.
Отражая философско-эстетическую позицию и трагическое мироощущение дворянской фронды 30-х годов, «Сумерки» появились тогда, когда эта фронда перешла уже на существенно иные и гораздо более определенные в своих политических очертаниях позиции славянофильства. Неся в себе непримиримое осуждение «промышленному веку», с одной стороны, и лишенная общественно-политической определенности славянофильства – с другой, лирика «Сумерек» оказалась за пределами живой современности, за пределами живой и чрезвычайно напряженной борьбы начала 40-х годов. «Сумерки» прошли почти неотмеченными критикой и, по свидетельству современника, «произвели впечатление привидения, явившегося среди удивленных и недоумевающих лиц, не умевших дать себе отчета в том, какая эта тень и чего она хочет от потомства» (Лонгинов).
Единственным человеком, отметившим все же идейно-философское наполнение лирики «Сумерек», был Белинский, со всею резкостью осудивший, однако, Баратынского как врага «индустриального» века (см. вводное примечание к отделу стихотворений сборника «Сумерки»).Двадцать шесть стихотворений «Сумерек» исчерпывают почти все, написанное Баратынским за восемь лет со времени выхода собрания его сочинений 1835 года. Обычно в этом заметном по сравнению с прошлым оскудении его творчества видят последствия неблагоприятного отношения к нему критики, отношения, определившегося уже к середине 30-х годов. Это объяснение имеет свои основания, но оно недостаточно. Жизнь в Муранове, хозяйственная деятельность, развитая там Баратынским в конце 30-х – начале 40-х годов, поглощала все время и силы, затягивала и отвлекала от литературных интересов. В письмах того времени Баратынский постоянно жалуется на невозможность серьезной и систематической литературной работы в условиях занимавших его «позитивных забот». В то же время Баратынский надеялся, что, когда его мурановское хозяйство окончательно будет приведено в порядок, этих забот станет меньше и он сможет наконец переселиться в Петербург и вернуться к литературе. «Обстоятельства, – писал Баратынский Плетневу, – удерживают меня теперь в небольшой деревне (Муранове), где я строю, сажу деревья, не без удовольствия, не без любви к этим мирным занятиям и к прекрасной окружающей меня природе. Но лучшая, хотя отдаленная моя надежда – Петербург, где я найду тебя и наши общие воспоминания. Теперешняя моя деятельность имеет целью приобрести способы для постоянного пребывания в Петербурге, и я почти не сомневаюсь ее достигнуть. С нынешней осени у меня будет много досуга, и, если бог даст, я снова примусь за рифмы. У меня много готовых мыслей и форм» (письмо от 8 августа 1842 г.). [213]
213
Автограф письма в Пушк. Доме Акад. Наук, в архиве П. А. Плетнева.
Помимо готовых мыслей и форм, у Баратынского были в это время и более широкие планы. Так, в письме того же 1842 г. к матери Баратынский сообщал ей о своем намерении «засесть зимой» за «роман в жанре Бальзака». [214] Намерение это осталось неосуществленным.
Зима 1842–1843 гг. прошла попрежнему в хозяйных заботах, литературные же замыслы попрежнему отодвигались вдаль. Очевидно, они не имели уже под собой реальной и живой почвы. После смерти Баратынского И. Д. Иванчин-Писарев писал Погодину: «Жаль Баратынского! Но напрасно думают, что он замолк от журналов: его талант пересилил бы их. Он, разбогатев, занялся позитивным; в последнее свидание со мной он говорил об агрономии, политической экономии и после целый час об отвлеченной философии». [215] Как бы наглядным подтверждением этому служат черновики немногочисленных стихотворений начала 40-х годов, черновики такого, например, стихотворения, как «На посев леса», испещренные архитектурными чертежами, хозяйственными записями и денежными расчетами.
214
Из «Татевского Архива», под ред. Ю. Верховского, 1916, стр. 64. Интерес к Бальзаку стоит у Баратынского в связи с упорно намечавшейся в его творчестве тенденцией к реалистическому повествованию. Ведя свое начало от «Эды» и сильно сказавшись в «Бале», эта тенденция наибольшей отчетливости достигла в «Наложнице». Неуспех «Наложницы» надолго заставил Баратынского отказаться от дальнейших попыток в этом роде. Цитируемое письмо 1842 года к матери, равно как и стихотворение примерно того же времени «Благословен святое возвестивший» свидетельствуют, однако, что интерес к проблеме реалистического повествования, в духе реалистических повестей Бальзака, не покидал Баратынского до самого конца его жизни. Не имея возможности останавливаться здесь на этом вопросе детальнее, отметим лишь, что в кругу Баратынского 30-х годов Бальзак пользовался большой популярностью и интерпретировался как чрезвычайно близкий этому кругу в своих литературно-общественных тенденциях писатель. В частности Шевырев пропагандировал Бальзака как создателя «светской повести», «совершенно нового типа словесности», типа, «отвечающего духу времени», этот «листок из вседневной нашей жизни, род литературного дагеротипа, в котором всякая подробность отмечена ярко и для которой камер-обскурою служит психологическое познание нравов французских и сердца человеческого» («Москвитянин», 1841, т. I, стр. 361. «Визит к Бальзаку». Ср. с этим высказывания Шевырева о «Миргороде» Гоголя – «Московский Наблюдатель», 1835, март, кн. II, стр. 396–411). в то же время в пределах этого же круга существовала тенденция к установлению каких-то аналогий между Бальзаком и Баратынским. След этого находим в написанной по информации Н. Мельгунова книге Кенига «Literarische Bilder aus Russland», 1837, где Баратынский прямо назван русским Бальзаком в стихах (русский перевод «Очерки русской литературы», 1862, стр. 119). Правда, сам Мельгунов не соглашался с прямолинейностью формулировки Кенига, хотя и не отрицал ее по существу, ограничившись замечанием: «это не совсем то, что я ему говорил», и настаивал прежде всего на «философском значении» лирики Баратынского (см. выше). Кениг, равно как и в свое время Киреевский (см. письмо к Пушкину 1832 года – Шляпкин, Из неизданных бумаг Пушкина, Пб., стр. 165), отмечал в Баратынском дар психологического анализа, дар проникновения в душу каждого явления, способность к «миниатюрному изображению души человеческой» и именно на этой основе сближал его с Бальзаком, отмечая у последнего аналогичные свойства, занятые им «у высших слоев общества» (ср. с этим вышеприведенный отзыв Шевырева о Бальзаке).
215
Барсуков, Жизнь и труды Погодина, т. VII, стр. 356.
По существу литературная деятельность Баратынского закончилась «Сумерками». После выхода сборника он напечатал всего два стихотворения. В сентябре 1843 г. Баратынский уехал с семьей за границу. Уезжая, он рвал с Москвою, намереваясь по возвращении поселиться в Петербурге и принять непосредственное участие в издании плетневского «Современника».
Заграница. Смерть
Путь Баратынского лежал в Италию через Германию и Францию. По дороге в Париж Баратынский посетил Берлин, Дрезден, Лейпциг и Франкфурт-на-Майне. С несколько наивным любопытством и удивлением исконного русского помещика наблюдая общественный уклад и цивилизацию буржуазной Европы, Баратынский в общем остался к ним равнодушным. Характерен в этом отношении его отзыв о железных дорогах, об этом нерве европейской цивилизации: «Железные дороги чудная вещь. Это апофеоза рассеяния. Когда они обогнут всю землю, на свете не будет меланхолии», [216] В следующих словах из Дрездена слышится автор «Последнего поэта» и «Примет»: «Внучки ваши, – писал Баратынский матери, – просят у вас благословения на понимание проявлений искусства, со всех сторон их окружающего, и тех остатков природы, которые новейшая цивилизация тщательно отстаивает, надеясь сберечь их, как египтяне свои мумии: но она не в силах сохранить их»! [217]
216
Баратынский, Собр. соч., 1884, стр. 539. Письмо Путяте из Лейпцига, 1843 г.
217
Баратынский, Собр. соч., 1869, стр. 513.