Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда Пуховецкий оказался в юрте хана, он далеко не сразу заметил маленькую фигурку, сидевшую в середине этой части огромного шатра. Великий падишах вряд ли мог своей внешностью внушить благоговейный страх своим подданным: это был худощавого телосложения молодой мужчина, почти юноша, напоминавший смесью южных и восточных черт своего лица сераскера, везшего Ивана в ханскую ставку. Его халат и чалма были, вероятно, дорогими и весьма древними, однако вовсе не отличались показной роскошью. Ее, орднако, можно было видеть в одеждах приближенных хана. Хотя многие высшие сановники, включая калгу и глав некоторых крымских родов, уже отбыли в поход, все же собравшееся общество было многочисленно и весьма представительно. Рядом с ханом сидело несколько султанов из рода Гераев, нисколько не уступавших ему знатностью, и лишь недавно подкидывавших хана вверх на верблюжьей шкуре в знак избрания на престол. В отличие от самого падишаха, державшегося просто и дружелюбно, султаны выглядели сурово и надменно. Рядом с ними восседали муллы и кадии в белоснежных чалмах и красочных накидках покрытых арабской вязью. Наконец,

чуть позади, стояли мурзы из Джобан-Гераев, младшей ветви царствующего рода, и ногайские мурзы – им не дозволялось сидеть в присутствии хана. Двум из ногайцев, в силу их знатности и боевых заслуг, а более того – для целей предстоящего похода, в котором ногайским ордам предстояло сыграть не последнюю роль, была оказана честь – быть личными телохранителями хана (на Москве бы сказали – рындами), и стоять рядом с ним по обе стороны. Одного из кочевников звали Мангит-Эмиром. Это был мрачный степной волк, так привыкший с детства убивать и грабить, что делал первое без злобы, а второе – без жадности. Он казался совершенно бесчувственным, но лишь до тех пор, пока в руках у него не оказывался добрый бурдюк с вином или бутыль с горилкой. Второй, пожилой уже воин, звался Токмак-мурзой, но за его превеликую набожность, несвойственную вообще ногайцам, его часто называли Ислам-ага. Оба степняка заметно выделялись из нарядной толпы придворных подобно тому, как два матерых волка выделялись бы в стае пестрых и суетливых гончих. Точнее говоря, как два медведя – настолько огромными, дикими и неуместно могучими казались они в этом собрании. Их одежда и доспехи не блистали яркостью красок, а были желтовато-серыми, как будто насквозь пропитанными степной пылью. Только пластины панцирей да шлемы их были отполированы и немного поблескивали. Могучие, кряжистые, тяжелые, с огромными, медными от загара лицами, они стояли рядом с ханом как два вросших в землю кургана возле хилого степного тополя.

Когда Ивана втолкнули в юрту, хан сделал знак, и кто-то из приближенных поднес ему богато украшенный Коран. Увидев священную книгу, падишах поднялся и с чувством поцеловал священную книгу. Воздев руки к небу, он, со светлым и радостным лицом, пообещал послам судить без пристрастия и лицеприятия. Послы вежливо поклонились, давая понять, что ценят оказанное им доверие. Сразу после этого, Агей Кровков (так звали старого рыночного знакомого Пуховецкого) наклонился к своему беспокойному спутнику, стольнику Афанасию Ордину, и с вытаращенными глазами зашептал ему в ухо: « Афонька, смотри-ка – баба! Да стара, страшна…». Кровков занес руку, чтобы перекреститься, но тут же нервно одернул ее и виновато осмотрелся по сторонам. Афанасий сначала хотел, по привычке, отмахнуться от своего бесцеремонного спутника: тот уже достаточно успел вывести его из себя незаметными, как ему казалось, плевками на порог ханской юрты и попытками перекреститься на развешанные по краям большие щиты с изречениями пророка Мухаммеда. Вчерашнее же происшествие на рынке Ордин и вовсе хотел забыть, как страшный сон. Но, проведя, поневоле, глазами вокруг, Ордин и вправду заметил неопределенного пола существо, как будто скрытое в ворохе причудливо свернутых черных тряпок, сидевшее невдалеке от степенных священников и военачальников Крымского ханства. Этим существом был ни кто иной, как законный владелец Ивана Пуховекого – карагот Ильяш. Когда судьба вырвала Ивана, вместе с заветным жезлом, из рук Ильяша, тот, не теряя времени, отправился вслед за ними. Конечно, никто и ни при каких обстоятельствах не допустил бы сомнительного иноверца в ханский шатер, но караготы умели подбирать в таких случаях нужные слова, и усилиями всей, довольно влиятельной, караготской общины, скромный Ильяш оказался на посольском приеме.

Мехмет-Герай сделал едва уловимый жест рукой, и сопровождавший москалей казачишка то ли сам выскочил, то ли был выпихнут крепкой рукой Агея Кровкова вперед – ему надлежало держать речь. Было видно, что низовой, при всей своей природной наглости, был подавлен величественной обстановкой и изрядно трусил. Хан милостиво кивнул ему, а потом спросил по-татарски, что немедленно перевел стоявший рядом с ним толмач:

– Кто ты, как тебя звать, и что ты хочешь сказать хану?

– Ермолай Неровный, казак, испытанный товарищ, – не без гордости, но и не без дрожи представился тот. – В низовом войске уже более десяти лет состою, хаживал и на Аккерман, и на Перекоп, и на Трапезунд…

Хан поморщился и сделал жест рукой, показывая, что дальнейшее изложение боевого пути Ермолая будет излишним.

– Что ты хочешь сказать нам о человеке, называющем себя сыном московского царя?

Ермолай опустил очи долу, задвигал желваками, словно собираясь сказать что-то серьезное, неприятное и ему самому, а потом, резко выпрямившись, заявил:

"– Вор он, Меркушкой кличут! Я этого вора, знаю, родина его в городе Лубне, казачий сын, прозвищем Ложененок – отца у него звали Ложенком. По смерти отца своего он, Меркушка, мать свою в Лубне бил, и мать его от себя со двора выгнала, и он, Меркушка, из Лубен пришел в Полтаево и приказался ко мне," – тут голос казака обрел большую твердость, – "Жил у меня и служил в работе с год. А когда я ушел из Полтаева города на Дон, Ложененок остался в Полтаеве, а потом из Полтаева пришел на Северный Донец под Святые горы, и там живучи, водился с запорожскими и донскими козаками. А с Донца пришел на Дон, жил и на Дону с полгода, начал воровать и за воровство его много раз бивали," – здесь казак кинул взгляд на Пуховецкого, избегая, однако, встречаться с Иваном глазами. – "После того, он пошел в поле сам-четверт с пищалями гулять, свиней бить, и их всю братию на Миюсе татарва в полон взяла".

По огромной юрте пронесся недовольный вздох, и Ермолай, поняв, что хватил

лишку, извиняясь приподнял руку вверх; впрочем, все были захвачены его рассказом и приготовились слушать дальше.

"– Тому все это лет шесть было. И продали его в Кафу жиду, и сказался он, вор, жиду, будто он московского государя сын, и жид стал его почитать," – здесь уже существо в черных тряпках тревожно зашевелилось: Ильяш был поражен скоростью распространения слухов. "– Когда Меркушка в Кафе у жида сидел, сделал себе признак: дал русской женщине денег, чтоб она выжгла ему между плечами половину месяца да звезду, и то пятно многим он, Ложененок, показывал и говорил, будто он царский сын, и как он Московского государства доступит, то станет их жаловать. А люди, тому его воровству поверя, к нему, вору, на жидовский двор ходили, есть и пить, да дорогие подарки носили".

Ермолай замолчал, и на его потрепанном лице появилось довольное выражение человека, успешно исполнившего тяжелую и опасную работу. Довольными выглядели и оба москаля. Кравков продолжал стоять как изваяние, и только лицо его немного просветлело, а вот непоседливый Ордин с трудом сдерживал радость за успешное выступление своего питомца и, казалось, с трудом удерживался, чтобы не начать довольно потирать руки. Ивана же захлестнула бессильная ярость, особенно после слов про еду, питье и дорогие подарки, которые ему, якобы, носили. "Чтобы вам, кацапам, да и тебе упырю хохлатому, такие подарки до скончания дней носили!" злобно подумал он. Но внешне, в который раз за последние дни, лицо его приняло чуть грустное, но все же величественное выражение, которое только и пристало высокой особе в пору незаслуженных унижений и страдания.

Мехмет-Герай бросил взгляд на Ивана, значения которого тот не смог понять, но взгляд сорее доброжелательный.

– Хотите ли вы что-то еще сказать об этом человеке? – обратился он к послам.

Афанасий Ордин кивнул головой и, явно сильно волнуясь и запинаясь, рассказал про Ивана следующее:

"– Твое ханское величество! Вор этот давно известен, да вот все поймать его не можем. В Царе-граде сидел он в железах три года, выдавал себя, вора, за царского брата. Потом и побусурманился… Магометову веру, то есть, принял", – стольник быстро глянул на хана, чтобы понять, не оскорбился ли тот. Но Мехмет-Гераю, похоже, переводили все правильно. "– Вскоре его уличили и обесчестили, но в то время, как турки султана и визиря убили, он освободился, и был в разных государствах. А как из Царя-города Меркушка ушел, то был, говорят, у самого Папы в Риме, и там самым истовым папежником сделался – говорят, и тапок папежский целовать его допускали. А из Рима перебрался к немцам, а там в луторскую и кальвинскую веру переметнулся. Потом и в Варшаве стал известен во всех корчмах как бунтовщик, ссорщик, ненавистник всякого доброго человека, пьяница, колдун, совершенный кумирослужитель! На всякий час мало ему было по четверти горилки, а пива выходило на него по бочке в день! Но паны польские, короля, твоего величества недруга, думные люди назло Крыму и Москве его, вора, привечали. Говорят, Меркушка звездочетные книги читал и остроломейского ученья держался, и иных панов в конец околдовал!"

Пуховецкий, который за православную веру Христову порубил в капусту с десяток ляхов и татар, слушая это повествование о своих религиозных исканиях, то краснел, то бледнел от возмущения, но, в конце концов, ему стало даже лестно – уж больно лихим казаком он получался в рассказе москаля. "То-то бы меня в курене зауважали, если бы все это узнали!" – подумал Иван. Московский стольник, давая понять, что закончил, торопливо и весьма подобострастно поклонился, с заискивающей улыбкой глядя на хана. На лице статуи, изображавшей Агея Кроткова, также задвигались глаза, и повернулись к Мехмет-Гераю с выражением неподдельного интереса и надежды. Молодой хан выглядел холодно. На послов, а тем более на Ермолая Неровного, он и не взглянул. Помолчав, он неторопливо произнес:

– Все это может быть и так, а может оказаться обманом. Низовому я не верю – кто же не знает их лживости? Вы, послы брата моего, царя московского, перед моим лицом не будете лгать, но не соврали ли те, кто вам все это рассказал? Я советовался с мудрецами и знатоками Корана, и понял, что нам Бог дал с неба многоценное жемчужное зерно и самоцветный камень – царского сына, чего никогда, искони веков, у нас в Крыму не бывало. Я же лишь хочу сохранить его для отца, моего брата. Кто возьмется меня за это осудить? Пусть сам царевич скажет в свою защиту.

Здесь хан взглянул на Ивана уже откровенно испытующе, но все же не зло. Пуховецкого, который до этого не испытывал никаких чувств, кроме бешенства от москальских наговоров и от вида паршивой овцы запорожского стада, гнусного Ермолая, теперь начало трясти от страха, и не мелкой, а крупной дрожью. Он испугался, сможет ли он вообще говорить: челюсти его свело судорогой, а когда он все же ухитрялся их разомкнуть, зубы начинали стучать так, что это слышали даже люди, сидевшие на почтительном расстоянии от Ивана. Он решил начать с того немногого, что он выучил твердо во время своей мысленной подготовки к ханскому приему.

– Я, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великой, и Малой, и Белой России самодержец…

Когда Иван подобрался к царствам Сибирскому и Казанскому, ему заметно полегчало: голос его перестал дрожать и обрел силу, подбородок уверенно поднялся вверх. Этого нельзя было сказать о московских послах, которых словно черти в аду жарили: Кровков продолжал стоять столбом, только лицо его налилось кровью и, казалось, того гляди лопнет, а вот стольник Ордин и впрямь походил на бесноватого. Его трясло, и то одна, то другая часть его тела непроизвольно дергалась, лицо же беспрестанно сводило гримасами. Мехмет-Герай, которого, в конце концов, утомила эта пантомима, дал знак Ивану, что полного изложения титула от него не требуется, и кивнул послам.

Поделиться с друзьями: