Те, которых не бывает
Шрифт:
Огоньки на шлагбауме тревожно мигают, пищит сигнализация. Гудят провода. Неслышно идёт по земле осень.
Мимо меня со свистом пролетает волейбольный мяч – белый в зелёную полоску, изрядно побитый жизнью. Я ловлю его, а через минуту на другой стороне путей показывается маленькая девочка в зелёной курточке. Шнурки на ботинках развязаны, улыбка до ушей. Девочка удивлённо озирается. Я машу ей и возвращаю игрушку. Она ловит, и в этот момент из-за поворота появляется зелёной гусеницей электричка. Она проносится между нами – на несколько секунд нас разделяет целый поток чужих жизней, лиц, припавших к окнам; чужих разлук и ожиданий встречи. И её, девочки, – несбывшаяся – смерть.
Когда электричка исчезает и я снова вижу девочку, она сидит
Я знаю: на языке глухих это означает «спасибо». Видимо, за мячик.
Я машу ей рукой и ухожу. Даже моё время, к сожалению, не бесконечно. У автосервиса неподалёку паркуется синий мерседес с включёнными аварийными огнями; из него выходит застенчивая улыбчивая женщина и начинает объяснять парню-сотруднику, что у неё, мол, барахлят тормоза, а выяснилось это сейчас просто чудом, когда она везла дочку в школу. Чудо, что на перекрёстке никого не было, иначе аварии было бы не избежать! Тот широко улыбается и кивает: вот повезло так повезло, бывает же, ну да вы не волнуйтесь, сейчас, мол, мигом разберёмся.
…Я лежу в больнице на проваливающейся сетчатой кровати и раскладываю в уме, как пасьянс, возможные миры: те, которых избежал за сегодня наш город, и те, которые сбылись в нём.
Среди сбывшихся нет ни одного мира, где погиб бы ребёнок; ни одного, где скорая помощь почему-нибудь не успела бы к взрослому, которого ещё можно было бы спасти; их десятки, их сотни. И знаешь что, Смерть? В них нет ни одной бессмысленной смерти.
Хотя одна, видимо, всё же будет.
Нелепый финал. Семь пустых ампул валяются где-то в мусорках. Город прожил один день, один полдень, но для меня их было неизмеримо больше. Больше семи. И один, последний, закончился здесь.
Теперь меня, наверное, заменят: волшебник вроде меня может отвести беду от кого угодно, кроме себя. Поэтому я лежу и слушаю, как в глубине стволов за окном струится осень. Как крадучись входит в тёмные подъезды погреться. Как шепчутся на лету, кружатся в последнем вальсе листья и перемигиваются сонными окнами дома. Это мой город. Я буду жить в каждом его жителе, в каждом осеннем листе… даже если сейчас всё закончится и зайдёт тот, кто сменит меня на посту хранителя.
Пожалуйста, Смерть, подожди немножко, я хочу хотя бы увидеть его – вдруг это он идёт по гулкому больничному коридору? Я ни о чём не буду его просить; просто улыбнусь. С другой стороны, а что я могу ему сказать?
…Он входит в мою палату, принося запах дешёвых сигарет, растворимого кофе, бесконечной усталости и тёплой, милосердной осени моего города, прилипшие к подошвам ботинок кленовые листья. И ещё один, на кармане белого халата, закрывает значок с именем.
Он поправляет на носу очки, заклеенные изолентой, наклоняется, и мои желтовато-карие глаза встречаются с его зелёными.
– Госпитализировать будем? – спрашивает он.
– А смысл? – горько спрашиваю я.
Он улыбается, набирает в шприц лекарство. Достаёт жгут.
И щёлкает пальцами.
2. Crescendo
Его бесило всё. Он просыпался под шум моторов на шоссе за окном, переворачивался на другой бок, закрывал ухо подушкой и пытался зарыться лицом в ускользающий сон, ухватиться за растворяющуюся в руках нить Ариадны, ведущую в остатки Лабиринта, но Лабиринт превращался в песок и сыпался из рук.
Он смотрел на часы, видел, что спать осталось всего полтора часа, с досадой ворочался и закрывал глаза. Перед глазами тут же появлялись песочные часы, и он лежал и смотрел вместо снов на то, как утекает отведённое на сон время. Стоило ему заснуть, как будильник зло и весело начинал исполнять восьмибитную сороковую симфонию Моцарта. Он швырял телефон в стену, но тот неизменно выдерживал.
Всё-таки наводнившие Интернет шутки про телефон Нокиа, который падает на каменный пол, и пол тут же идёт паутинообразными трещинами, имели под собой некоторое основание.Он пинал развалившуюся на пороге старую рыжую кошку Пенелопу, одевался, чистил зубы мерзкой зубной пастой со вкусом похмелья после бехеровки и выходил на балкон курить, стуча зубами о чашку с чаем. В чашку то и дело норовил залететь надоедливый тополиный пух – впрочем, жарой и не пахло, июль стоял холодный и дождливый. Он смотрел на шоссе, протянувшееся из бесконечности в бесконечность за унылыми рядами одноэтажных домов, и курил.
«Куда они всё едут и едут, – думал он, раздражённо стряхивая пепел с сигареты. – С юга на север, с севера на юг, день и ночь куда-то едут, что им не сидится на месте, интересно. Хорошенькая же у кого-то, наверное, жизнь, раз можно вот так вечно мотаться туда-сюда по стране».
Пепел медленно осыпался с сигареты и улетал в сторону шоссе, расправляя крылья, как будто собираясь превратиться в феникса, и тут же рассеиваясь, поскольку в жизни никаких фениксов, как известно, не предусмотрено.
Он доставал из шкафа свой вечный костюм, чистил ботинки и отправлялся на работу, проверив в кармане ключи, телефон и пропуск. На углу он покупал у назойливого, вечно чумазого мальчишки свежую газету и шёл на остановку трамвая, предвкушая свежие политические новости. Дети на детской площадке строили из песка куличики. Он смотрел, как высыпается из красного пластмассового ведёрка песок, вспоминал утреннюю бессонницу и раздражённо отворачивался: ну, ну, дети играют, да что они вообще понимают. Моё детство не было таким. У нас ни песочниц не было, ни ведёрок вот этих вот. Это сейчас-то зайдёшь в магазин, и глаза разбегаются от этих всех глупостей. А ума-то нет.
Всё как всегда. Каждый день, каждое утро.
…Подъехал, противно и надсадно дребезжа, трамвай, люди, толкаясь и судорожно выискивая в карманах проездные (ну где же он, только что тут был, мужчина, не толкайтесь, да куда вы все лезете, понаехали тут, трамвая вечность не было, да где проездной-то), торопились залезть в вагон, пробивая путь локтями, школьными рюкзаками (и куда они все прут, каникулы же, ну), лаковыми ботинками и мокрыми зонтиками.
Он пробирался на заднюю площадку и разворачивал газету.
Новости всегда приводили его в состояние злорадного гнева. Все воруют, кругом коррупция, никому нельзя верить. Информация об очередном задавленном где-то протестном митинге или смехотворно нечестном суде просачивалась в газеты и выглядывала из-под тошнотворно-чеканных вылизанных формулировок, он впитывал её, как хлеб впитывает каплю земляничного варенья, и гнев разливался по всему его существу, как варенье по белым пшеничным волокнам.
– Мужчина, вы выходите?
Варенье гнева, заполнив верхнюю поверхность бутерброда его души, протекло и щедро оросило окружающий мир. Он уничтожающе воззрился на осмелившегося его потревожить парня, понял, что и правда должен выходить, стал сворачивать газету, но тут кто-то, конечно же, заспешил к выходу, толкнул его и уронил газету в грязь – туда, где ноги в лаковых ботинках, кроссовках, туфлях, резиновых сапогах конкурировали между собой за право стоять на задней площадке трамвая.
…Газету тут же подняла девушка с редкими рыжими волосами, болезненным лицом и синяками от уколов на руках.
«Наркоманка», – тут же поставил он диагноз. Она, игнорируя его презрительный взгляд, тут же впилась глазами в слегка расплывшиеся, но читаемые газетные строчки хроники чрезвычайных происшествий, посмотрела на часы, слишком свободно висевшие на тощем запястье, и щёлкнула пальцами.
– Остановка «Улица Ленина», – объявил трескучий голос в динамиках трамвая. – Уважаемые пассажиры, при выходе из салона, пожалуйста, не задерживайтесь.