ЖАНРЫ

Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:

Что-то еще хотела добавить Аня, задумчиво выводя на скатерти черенком ложки какие-то вензеля и втолковывая Сергею Павловичу, что интуиция бывает подчас важнее и – главное – глубже мысли, на что доктор Боголюбов, исходя из своего, медицинского опыта, согласно кивал, но тут явился папа с посвежевшим после омовения лицом и с вопросом, не остыл ли чай. Он притронулся рукой к чайнику и удостоверил: «Остыл». Сергей Павлович выразил готовность отправиться на кухню и даже отодвинул стул, попутно погладив Аню по плечу, но Павел Петрович со словами: «С любимыми не расставайтесь» собственноручно взял чайник, с грохотом – слышно было – водрузил его на плиту и вернулся с извечным вопрошанием автора, только что представившего на суд почтенной публики свое детище:

– Ну как?

– Прекрасно, Павел Петрович! – с жаром ответила Аня.

– Э-э… не ожидал… Совершенно искренне. Не мог и предположить. Ты ведь все больше по информационной части, – высказался в свой черед Сергей Павлович, заслужив скорбный вздох отца и замечание Ани, что в своем Отечестве пророка нет.

– Истинно, истинно, милая девушка! – воскликнул папа, возликовав от присутствия

сочувствующей души. – У меня, может, роман на сносях, а сынок знай одно: ты пьешь, ты себя убиваешь! Я себя убиваю, нет, уже убил заметками про всякую фигню, и ни один Христос меня не воскресит! А впрочем, – пробормотал он, – и заметки мои никому не нужны.

Однако теперь, хотел он того или не хотел, Павел Петрович обязан был хотя бы в кратких чертах обрисовать картину своего изгнания из редакции газеты «Московская жизнь», в коей он прослужил… в коей он прослужил… папа пожевал губами, загнул на правой руке один палец, затем второй и объявил:

– Двадцать два года!

– Двадцать два года! – вознегодовала Аня. – И такая прекрасная статья! Ее должны были напечатать, а вам – дать премию… Ее еще опубликуют, вот увидите! У меня есть знакомый в «Литературке», я попрошу…

– Гм-гм, – сухо откашлялся Сергей Павлович. – Обнаружился никому не ведомый знакомый. Вместе ходили в детский садик.

– Спятил, – охотно объявил Павел Петрович. – Пусть он мне сын, но истина дороже: малый не в себе.

– Сережа! – рассердилась Аня. – Мы о серьезных вещах, а ты… Я с этим моим знакомым на филфаке училась и лет, наверное, десять его не видела. Доволен?

– Я всем в тебе доволен, – кротко и виновато отвечал Сергей Павлович.

Рассказ же папы, с одной стороны, вселил в них отвращение к царящим в редакции нравам, а с другой – исполнил уважения к Павлу Петровичу, впервые в жизни поднявшему бунт против начальства, все поставившему на карту и проигравшему. Но как! Однако по порядку. Переступив порог редакторского кабинета и с неудовольствием отметив, что в кресле, подобрав ноги, пригрелась и не собирается вставать Наташка с лицом молодой смерти, иными словами – большелобая, скуластенькая, с глубоко посаженными голубенькими глазками, а прямо на столе у Жоры на правах первого пера и своего человека сидит и курит «Салем» высокомерная особа, королева, ежедневно допрашивающая свое зеркальце: я ль на свете всех красивей, всех умней, я ли лучше всех пишу, у меня ли дом-хоромы и поклонников толпа, от какового ее величайшего пупоцентризма безнадежно спился ее муж, милый человек и скромный писатель, – сидит и точит с Жорой лясы на их излюбленную тему, само собой, о политике: кто как выступил на Верховном Совете, какая бесхребетная сука Михал Сергеич и как он хотел бы и рыбку съесть… ну и так далее – увидев и услышав все это, Павел Петрович с порога понял, что он со своим Блаженным нынче попал не в ту компанию, развернулся, но был остановлен невнятно-быстрым говорком Грызлова: «Паш, тут все свои, не стесняйся». Павел Петрович заколебался, шагнув сначала в сторону редакторского стола, но затем отступив к двери. Ах, надо бы, надо было бы ему удалиться решительно и бесповоротно и, улучив минуту, навестить Жору t^et, так сказать, a t^et, и тогда, может быть, и не случилось бы разрыва, к которому он как человек, насквозь отравленный конформизмом, отнюдь не стремился. Но тут и Наташка заулыбалась ему скуластеньким личиком и вполне по-хозяйски указала на кресло напротив, и королева развернулась на своей заднице (весьма, кстати, достойной), окинула папу презрительным взглядом прекрасных изумрудно-зеленых глаз, промолвила: «А!» и, стряхнув пепел сигареты прямо на пол, снова повернулась к Жоре лицом, к Павлу же Петровичу – всем остальным. Папа сел, положив на колени свернутую в трубочку и перехваченную черной резинкой рукопись.

Звонили телефоны, Грызлов поочередно бормотал в них своей невнятной скороговоркой, объяснял королеве и первому перу, какая статья была бы чрезвычайно кстати в следующем номере газеты и через стол нетерпеливо тянул руку к Павлу Петровичу. «Родил что-то? Давай, давай…» – «Может быть, господин… э-э…» – «Боголюбов», – подсказала Наташка. «Может быть, господин Боголюбов, – звучным голосом произнесла королева, не оборачиваясь, однако, к Павлу Петровичу, за что тот в очередной раз окрестил ее про себя «сукой», – создал нечто достойное?»

С глубоким сомнением, надо признать, высказала она это предположение и, что называется, угодила в самую точку. Откинувшись на спинку кресла, Жора из-под набрякших век быстрыми глазками поочередно взглядывал то на статью, то на автора, наподобие школьника сидевшего со сложенными на коленях руками. Кому это нужно? – с таким вопросом главный редактор обратился, наконец, сначала к затянутому серым сукном потолку, а затем и к обеим своим наперсницам. Тоска послышалась в его голосе, которая, как всем было известно, всегда предшествовала вспышкам начальственного гнева. Кому это нужно? – уже с угрозой повторил он, и скуластенькая Наташка перестала улыбаться Павлу Петровичу и на всякий случай пожала плечами, первое же перо и королева, повернувшись, со вздохом брезгливого сожаления обозрела автора и закурила новую сигарету. Справедливо сочтя, что вопрос обращен прежде всего к нему, папа решил начать со значения поэзии Блаженного в деле нравственного воспитания нашего одичавшего народа, хотя, добавил он, истинная поэзия никогда не ставит перед собой подобных целей, косвенное ее влияние все же… Был грубо оборван невнятной скороговоркой: как говорит, так и пишет – ни хрена не поймешь. Есть, оказывается, поэт Айзенштадт, псевдоним Блаженный («Оригинально», – процедила королева и первое перо, и у Павла Петровича тотчас возникло свирепое желание придушить ее собственными руками), сочиняет никому на хер ненужные стихи о том, как мертвая мамочка ставит ему на нижнюю рубаху заплату

из своего савана, кроет Бога за дохлую птичку, грозит уйти из рая, если Господь покажется ему глупым, а господин Боголюбов льет над всем этим крокодиловы слезы и корчит из себя умника. Хтонические соки – а?! Как вам это нравится?

Павлу Петровичу нравилось, но Жоре и двум дамам это выражение показалось отвратительным, что видно было по гримаске Наташкиного лица, а также по выражению затянутой в зеленое платье спины королевы и первого пера. Папа открыл было рот, дабы растолковать главному редактору как само слово «хтонический», так и причины, побудившие автора вставить его в строку, но Жора уже вошел в раж, отшвырнул кресло и расхаживал по кабинету с несчастной рукописью Павла Петровича в руках. Гнев его был неподделен и ужасен – как у человека, вдруг обнаружившего, что много лет он благодетельствовал не только ничтожеству, но и тайному недоброжелателю и даже врагу. Яростной скороговоркой он обличал Павла Петровича, из коей, хоть и с трудом, но можно было понять, что в дни политических потрясений журналист не имеет права кадить поэту-шизофренику, пыжиться, тужиться и плести словеса о духовном убожестве народа и тупости государства. Твои собутыльники это еще не народ! Наташка одобрительно кивнула, а королева в зеленом прорекла: «Алексей Петрович и господин Боголюбов на пару выпили Байкал водки». Да пусть бы его пил! Кто пьян, да умен – два угодья в нем! А тут глупость прет из каждой строчки. К хренам собачьим политической газете мистическая связь между живыми и мертвыми? Тут живые трупы не знаешь, как закопать, а тебя еще и на кладбище тащат – собеседовать с покойниками. «Ха-ха», – отчетливо молвила зеленая спинка. Ну и так далее, в том же духе, от тоски издохнут мухи. От чувства горчайшей обиды в груди Павла Петровича пекло все сильнее – да не за свою статью, хотя и ее, как вспомнить, сколько души вложил он в эти шесть страничек, было ему безумно жаль, и не оттого, что пришлось метать бисер перед свиньями и сидеть, сомкнув губы и выслушивая оскорбительные выпады на твой собственный счет, не мальчика, между прочим, а мужа, и не мужа, а уже, можно сказать, старика, Байкал водки, ах, мерзкая сука, и эта хихикнула, Жорина подстилка, – страдал он из-за Блаженного, чья проникновенная поэзия была осквернена нечестивыми устами.

Именно этим, со сладострастием ничтожества, получившего возможность втоптать в грязь истинного художника, и занимался Жора, расхаживая по кабинету и гнусной скороговоркой, с подвыванием, читая строки Блаженного: «Ах, как нищей душе на просторе вздохнуть хорошо!» – «Нищеброд, мать его…» – с наслаждением обматерил поэта главный редактор, на чем и переполнилась чаша терпения, страдания и авторского самолюбия Павла Петровича. Он встал, вырвал из рук Жоры свою статью и, глядя в его бешеные карие глазки, хладнокровно припечатал: «Как там твой драгоценный Владимир Ильич назвал Троцкого? Политической проституткой? Вот ты и есть натуральная политическая блядь». Папа подумал и прибавил: «И мудак».

Трепет охватил сидевшую в кресле с уютно подобранными ногами Наташку, любовницу и заведующую отделом кадров, зеленая же спинка вздрогнула, будто ее хорошенько хлестнули прутом или кнутом, что, собственно, было бы чрезвычайно полезно, особенно при каждодневном повторении, а сам Жора, на мгновение остолбенев, криво усмехнулся, сел в кресло и велел Наташке: «В приказ. С сегодняшнего дня. За профессиональную непригодность и старческий маразм. Так и пиши».

А что же папа? Получив удар в левую щеку, подставил правую? Или в негодовании указал на нарушение трудового законодательства и посулил судебную тяжбу? О нет, други, нет. Ангел мудрости слетел с Небес к нему в сердце, и он не спеша двинулся к выходу. И только взявшись за ручку двери, обернулся, медленным взором окинул каждого и тихо прочел последнюю строку из «Возвращения к душе»: «И вот она – стоит твоя душа у смерти на затоптанном пороге». С этими словами Павел Петрович Боголюбов навсегда покинул редакцию газеты «Московская жизнь».

5

Каким образом провели утро следующего дня Сергей Павлович и Аня, и куда направился доктор Боголюбов, расставшись со своей любимой?

Они вышли из дома, покинув папу, храпевшего с особенной силой – надо полагать, от пережитых им накануне потрясений, сели в пустой троллейбус, затем в метро, где в ранний этот час пассажиров было раз-два и обчелся, с двумя пересадками добрались до «Кировской», где мимо памятника Грибоедову и лавки, на которой мирно почивал соотечественник в рваных башмаках, вытертых до дыр джинсах и почти новой кожаной куртке, прошли под липами Чистопрудного бульвара и свернули направо в Телеграфный переулок, к церкви Архангела Гавриила, куда торопились к литургии, начинавшейся в семь утра. Взглядывал ли Сергей Павлович все это время вокруг себя, оборачивался ли назад, дабы убедиться в отсутствии «хвоста» или, напротив, обнаружить его в ком-то из редких пассажиров или еще более редких прохожих, следующих за ними в том же направлении? Взглядывал, оборачивался и проделывал это неоднократно, пока Аня не успокоила его, сказав, что ни один разумный «хвост» не потащится за ним ранним субботним утром. У «хвоста» вместо разума приказ, возразил Сергей Павлович, но, оглянувшись еще раз, вынужден был признать ее правоту.

Влекло ли Сергея Павловича в храм Божий какое-то горячее, сильное чувство, или он всего лишь покорно следовал за Аней, стыдившей его, что он три недели не был на исповеди, не причащался и так и не поговорил с о. Вячеславом о дне их венчания?

Честно сказать, поначалу доктора подвигало неясное ему самому ощущение долга и нежелание огорчать Аню. Он смотрел в ее чистые прекрасные глаза, сквозь которые – ему казалось – он прозревал такую же чистую и преданную ему до последнего вздоха душу, видел выбившуюся из-под платка прядь черных волос, тоненькую шейку, маленькую родинку на смуглой щеке, и волна за волной накатывали на него волны нежности, любви и обожания, он крепко стискивал ей руку и бормотал:

Поделиться с друзьями: