Свет любви
Шрифт:
— Вы покороче… — поморщился Громов. Ершов ударил болтом о дюралюминиевый поршень, лежавший на столе.
— Нет, товарищ Громов, вы любили читать нам мораль, так соблаговолите выслушать нас, — продолжал Еремин. — Вы не перед строем, а на комсомольском собрании. Назубок знать уставы в наше время мало: работать надо… Теперь мы знаем: когда старшины других эскадрилий перешли работать на самолеты, вы начали «наводить порядок», делать душ и другое, чтобы бросить людям пыль в глаза: вот, мол, Громов старается… скорее пошлите его в офицерское училище. Ловко прикрытым карьеризмом, а не стремлением помочь подразделению была продиктована ваша «бурная» деятельность. Не за одну вынужденную посадку обсуждаем мы вас, а за ваше нутро: оно требует капитального ремонта. Пока не починишь
По рядам пронесся рокот одобрения.
— Вы сознались, — продолжал Еремин, непринужденно пригубив стакан, стоявший около поршня, — что грудью рвались в офицерское училище. Это верно, рвались! Рвались, шагая по нашим душам, лишь бы выслужиться… Но учтите: прежде чем командовать, надо научиться уважать людей. А вы и коллектив наш не уважаете. Не место вам в комсомоле! — И Еремин пошел на свое место.
— Кто еще выступит? — спросил Ершов.
Зал оживился, но желающих выступить не находилось.
— Можно? — робко спросил Пахомов, подняв руку.
— Слово имеет Миша, — сказал Ершов и тотчас поправился, — то есть комсомолец ефрейтор Пахомов.
Пока Миша неуклюже проталкивался между рядов и шел к президиуму, собрание гудело, как пчелиный рой.
— Давай, Миша!
— Жми, Миша!
Слышались подзадоривающие смешки. «Глупец, — думал о Мише Князев. — Берет слово после такого хорошего оратора».
— Не умею я выступать, вот… — сказал Миша, не зная, куда девать свои руки, и отчаянно ими жестикулируя. — Тут правильно сказали: сколько бы веревочка ни вилась, конец всегда найдется. Плохой у нас был старшина, нечего греха таить. Да. Мы служим давно и сами знаем устав. Рядовых у нас только Новиков да я, ефрейтор. Но мы все люди. Это понимать надо. А старшина Громов смотрел на нас, будто мы салажата, так и норовим в самоволку убежать…
— Молодец, Миша!
— Правильно!
— Мы люди военные, и все за дисциплину, — продолжал Пахомов. — В нашей эскадрилье дисциплина всегда была хорошая. Только Ершов пререкался. А пришел Громов, и крик поднялся, и шум, и взыскания. И вы знаете? Наряды да неувольнения старшина накладывал, а в карточки не заносил. А если бы в наших карточках были эти взыскания, в штабе тревога бы поднялась: как так, в хорошем подразделении и гора взысканий?! Тогда бы за старшину взялись и не просидеть бы ему у нас так долго!..
Кое-кто сглотнул смешок.
— Строгий выговор Громову. Вот, — неожиданно произнес свой мягкий приговор Миша, вынул огромный носовой платок и стал вытирать с загорелого лба испарину. Никогда еще не выступал он с такой длинной речью.
Все ждали, что он еще что-то скажет, но Миша вдруг сунул платок в карман и направился к своему месту, не в такт шагам размахивая руками.
— Опять отчудил! — локтем толкая соседа, сказал Еремин и захлопал в ладоши. Весь зал дружно зааплодировал.
Громов сидел, смотря то на президиум, то на пол перед собой, то в просвет крыши, в то место, где не было одной черепицы. Небо постепенно синело, потом стало темным, и на нем обозначились звезды.
— Теперь позвольте мне вслед за Мишей толкнуть речугу, — шутливо начал Ершов и продолжал вполне серьезно: — Вы думаете, только Громов виноват в аварии? Нет, виноваты и мы все, комсомольцы… Неужели мы не видели, что Громов никакой вовсе не механик, а просто демагог и белоручка. Мы зря не дали ему тогда рекомендации — пусть бы катился от нас. В эскадрилье без него было б чище…
— Не согласен! — заметил Корнев, сидевший рядом.
— После скажешь, а сейчас не зажимай демократию, — усмехнулся Ершов. — Природа дала Громову неплохой агрегат. — Ершов коснулся своего лба. — Он варит у него не хуже нашего, но не на ту волну настроен. Мы его пытались перестроить. Особенно старался стартех Пучков, — он вообще регулирует нас по-человечески. А ежели Громов у нас, людей точной техники, не захотел ремонтироваться, то теперь его надо отдать туда, где действуют кувалдой. Исключить его из комсомола да отдать под суд, в военный трибунал. Он с нами не
церемонился, чего же мы-то жалеем его?Не успел он сесть, как встал Корнев.
— Товарищи авиаторы! — начал он. — Каждый день после предполетного осмотра машины мы говорим: «Готов!» Это значит, что машина может выполнить в наших условиях учебно-боевое, а в строевых частях — боевое задание.
«Готов!» — доносит по инстанции командир полка.
«Готов!» — докладывает министру командующий военного округа.
«Армия в боеготовности», — рапортует министр обороны правительству и народу…
Но давайте допустим хоть на минуту, что специалисты, отвечающие за свою технику, из-за боязни потерять репутацию или должность поступили бы так, как механик Громов. Тогда произошла бы не только авиационная катастрофа.
— Одно дело — самолет, другое — вся армия… — перебил его Громов.
— Вы помолчите, послушайте! — повысил тон Корнев. — Я говорю о честности и правдивости. А это касается всех и каждого. Если бы вы сказали, что самолет не готов, его бы и планировать не стали… Я вот простой «технарь», как вы говорите, но у меня за то, что я убежал из поезда, когда нас везли в Германию, фашисты расстреляли мать. В бою под танком погиб отец. И я хочу быть готовым к войне, если она начнется! От нашей честности и технического мастерства зависит и боеготовность. А значит, зависит все! Вот почему я считаю, что лживость, обман, замазывание дефектов, товарищ Громов, надо выжигать из людей каленым железом! Не место тебе ни в комсомоле, ни в авиации.
Багровый от волнения, Игорь сел на свое место в президиуме и, взяв со стола поршень, стал вращать его в руках…
Комсомольцы единодушно проголосовали за исключение Громова из комсомола. Глядя на их вытянутые руки, Громов почувствовал, что колени его задрожали, и что-то похожее на электрический ток прошло по сердцу.
Разбитый, растерявшийся, он еле добрел до палатки и упал на постель.
Чуть не до рассвета пролежал он с подложенными под голову руками.
«И надо же было случиться такому!.. Все только и ждали повода отыграться на мне… Чувствовал же, все время чувствовал, как комсомольцы присматривались, пытались застигнуть врасплох. И вот застигнули…» — мысленно казнился Громов. С самого начала службы он упорнее других чтил наставления, инструкции, параграфы уставов, учил не только для того, чтобы знать, а и для того, чтобы при случае отпарировать чью-то попытку встать ему на дороге. Но вот случилось так , что и ум и выучка не помогли. «Конечно, эта вынужденная посадка — повод. Корнев давно ждал случая, чтобы загородить мне большой путь в офицеры. Но разве это справедливо? Самолет сел на вынужденную, так бейте же только за это. При чем тут нутро? Я ведь не вор, не конокрад, не мошенник. Что же тут такого, что я желаю стать офицером? Плох тот солдат, который не хочет быть генералом. Ну зачем я открылся как-то Корневу, зачем? Люди самолюбивы и не терпят, чтобы их обходили, Прав отец мой. Свои дела надо делать втихаря, а не афишировать… Как-то там старик? Живет себе на берегу речки, ловит рыбу, думает, что не сегодня, так завтра его сын станет офицером…»
Под подушкой у него все еще хранились отцовские письма.
И не было ни одного письма, где бы отец не рассказывал сыну, в каких званиях приезжают в отпуска или демобилизуются товарищи Евгения по школе. А звания у них были высокие — многие из тех, с кем дружил Евгений в детстве, были постарше и прошли войну.
Отец как бы давал понять: смотри, ты безнадежно отстаешь! Он знал, что сын самолюбив, и хотел направить его самолюбие по желанному ему руслу. Отцу ведь не все равно — старшина его сын или капитан.
Эти письма подстегивали в Евгении честолюбивое желание догнать сверстников — он шел к цели…
И сейчас, после собрания, Громов вспомнил об отцовских письмах, и ему стало не по себе…
«Что сравниваешь, старый дурак, — думал он. — Одно дело действующий фронт, другое — мирная служба. Как я могу сравняться в звании с теми, кто всю войну прошел?.. Меня ведь и призвали-то только в конце войны… Да, Валька Невский — майор. Но сколько ребят сложили головы, не успев заслужить высокие звания?»