Струна и люстра
Шрифт:
И еще. Одно время я гостил у старшей сестры, жившей за рекой, недалеко от старого деревянного моста (многие ли помнят его теперь?) Был у меня там очень славный приятель, Юрка. Однажды вечером он позвал меня в свою школу, на киносеанс с «Веселыми ребятами». В классе, где крутили «кинушку», было тесно и уютно. Многие сидели прямо на полу. Вместо экрана — перевернутая географическая карта. Запах отсыревших валенок и въедливой пыли от школьного мела. Стрекот аппарата, дрожание луча, грустящий над морем Леонид Утесов (и нетерпение — скоро ли будет знаменитая драка?). И ребята кругом — хотя и не очень знакомые, но хорошие, не вредные… А потом мы веселой стайкой возвращались по Береговой улице домой, был заиндевелый вечер, звезды прокалывали морозную дымку. Я глянул вперед и… увидел, что заброшенная церковь, мимо которой я равнодушно ходил много
Она казалась необыкновенной, как заколдованный замок. Даже без колокольни она была чудесна. Сохранившийся купол таинственно темнел среди обросших изморозью, освещенных редкими лампочками ветвей…
Недавно, перелистывая большую книгу о старой Тюмени, я увидел в ней два зимних пейзажа — Художников Александра Новика и Юрия Юдина. Картины разные, но на обеих — та самая церковь (я уже знал, что Вознесенская), удивительно красивая, даже несмотря на то, что нет колокольни. Она выступает из полусказочного зимнего воздуха, из заснеженных деревьев к зрителю, как напоминание о чем-то нездешнем, более высоком и чистом, чем окружающая суетная жизнь… Но в тот зимний вечер моего детства я все это чувствовал смутно и только подумал: «Вот бы еще и башню вернуть ей…»
Башни не было, и я, чтобы восстановить справедливость хотя бы в собственном мировосприятии, начал рисовать эту церковь, когда вернулся к сестре. Теми самыми красками, которые недавно купил в «Военторге». Электричество не горело, я рисовал при керосиновой лампе-десятилинейке, макал кисточку в фаянсовое блюдце и грыз ее деревянный верхний кончик. Зыбкий неяркий свет придавал рисунку некую мистическую необычность (так мне в те минуты казалось). Я почти не дыша наносил на ватман серо-синие сумерки, стараясь не зацепить волосками чистую белизну бумаги — там, где подымалась над деревьями придуманная мною колокольня…
Муж сестры Николай (он во многих делах был для меня наставником, советчиком и критиком) глянул через мое плечо и заметил:
— Опять у тебя церковные башни…
В самом деле, колоколен и куполов у меня в альбоме хватало. И монастырь над Турой, и Спасская церковь, и Благовещенский собор над обрывом, которого я никогда не видел, только слышал о нем от дяди Бори и мамы… Впрочем, были здесь не только церкви. Я рисовал и сказочные замки, и маяки, и башни фантастических зданий…
Замечание Николая показалось мне «вмешательством во внутренние дела», я двинул плечом и пробурчал:
— А чё такого! Если мне нравится…
Не мог же я признаться, что неизвестно откуда взявшаяся фраза «белые башни города» часто повторялась у меня в душе — и когда рисовал, и когда бродил по заросшим улицам, и когда с левого берега Туры смотрел на речные откосы, на освещенные утренним солнцем крыши и колокольни (те, что все-таки уцелели в суровые тридцатые и сороковые годы). Смотрел с таким вот греющим душу ощущением: «Это все мое…»
Кстати, не все башни были белыми. Я включал в понимание моего Г о р о д а и узорчатую пожарную каланчу, в ту пору украшавшую здание музея, и красную колоколенку костела, и кирпичную часовню на улице Республики, и невысокие башенки деревянных особняков на старинных улицах, и кирпичную водонапорную башню, что возвышалась посреди обширной площади, где мы, мальчишки, часто гоняли футбольный мяч. Кстати, среди моих приятелей бытовало мнение, что башня эта сохранилась от древних укреплений, которые когда-то были выстроены в Тюмени — вроде московского Кремля. Мне в ту пору была уже известна подлинная история башни и дата ее возведения, и я даже как-то пытался просветить друзей. Но они стояли на своем. И в конце концов я пошел на соглашение:
— Ну да, наверно раньше она была частью старой крепости, а потом уже ее приспособили для водопровода…
На компромисс меня толкнула не боязнь ссоры, не опасение прослыть «шибко умным», а ощущение, что нельзя разрушать сказку. Известное творческим людям утверждение, что «правда искусства выше правды житейской», мне тогда еще не было известно, однако его интуитивное понимание жило в душе. Так же, как и понимание, что во вселенной может существовать множество параллельных миров. В самом деле, в пыльной от жары и слякотной от октябрьских дождей, скучной от ежедневных школьных уроков Тюмени высокая кирпичная башня могла быть обыкновенным хозяйственным строением. Но в Г о р о д е, который постоянно существовал над привычными заборами и водокачками, эта оранжевая от закатных лучей башня-чудо вполне могла оказаться пришельцем из
сказочной старины. И я имел право отнести ее к тем б е л ы м башням, которые украшали мою н а с т о я щ у ю Тюмень…Дотошный читатель вправе упрекнуть меня: «А чего это ты голубчик все о башнях, да о башнях? Известно ведь, что город — это прежде всего его люди…»
Конечно, это так. Я с благодарностью помню всех: и приятелей с улицы Герцена, и одноклассников, и своих замечательных учителей, и кондукторш на лодочной переправе через Туру, и горбатого возчика Костю, который на служебной пролетке вез меня, заболевшего скарлатиной, от дома на Нагорной в больницу… И клоунов нашего замечательного деревянного цирка… И молоденькую продавщицу Таню, которая однажды (в пору хлебных карточек и очередей) угостила меня, пятилетнего, тоненьким ломтиком хлеба… И городского сумасшедшего дядю Фуню. Он — худой, сутулый, в разболтанных ботинках, в полинялой гимнастерке и сползающих галифе, из-под которых торчали завязки кальсон, — рысцой двигался по деревянному тротуару улицы Герцена, а мы — бестолковые пацанята — боязливой стайкой догоняли его и голосили:
Дядя Фуня Николай, Зацепился за трамвай! А трамвай-то дернул, Дядя Фуня…Или еще что-то в этом роде… Дядя Фуня иногда оглядывался и делал к нам ныряющее движение, словно хотел погнаться. Мы с визгом уносились прочь. Ох и дурни были. Прости нас, дядя Фуня… Тем более, что и трамваев-то никогда в Тюмени не водилось…
Да, много людей было вокруг… Но помню я их неотрывно от заросших густыми травами улиц, деревянных домов с дымниками на трубах, высоких тополей и белых башен, подымавшихся над заборами, о занозистые доски которых мы часто рвали штаны…
Когда вспоминаю широкий двор на улице Герцена, игры в мушкетеров, в городки и в чехарду, неизменно встает в памяти и башня Спасской церкви, которая постоянно видна была над забором, сколоченным из горбылей соседом Иваном Васильевичем. Белая башня в безоблачной синеве или на фоне грозовых (тоже синих) туч. Двор наш в те годы казался мне центром мироздания. Но колокольня Спасской церкви (я считал ее похожей на маяк) была «еще больше в центре». Я воспринимал ее как некую композиционную ось вселенной. И в начальной главе книги «Тень Каравеллы» — своей первой автобиографической повести — я написал именно про нее: «Синее и белое»…
Я помню, как в начале пятидесятых деловитые мужики спиливали с церкви уцелевшие маковки и заколачивали досками громадные арочные проемы колокольни. Башня теряла свою легкость, превращалась в глухое строение. Потом ее выкрасили в жидко-коричневый цвет… Смотреть на это было тяжко.
С той же тяжестью, уже взрослым человеком, я смотрел, как убирают верхушки с великолепного Покровского собора в Севастополе. Он не похож был на тюменскую Спасскую церковь, но горькое ощущение было то же…
Здесь я должен сказать о Севастополе. О городе, который с шестидесятого года стал для меня таким же родным, как Тюмень. Я мечтал увидеть Севастополь с семи лет, когда впервые прочитал о нем книгу «Малахов курган». И увидел наконец. И понял, что он для меня т а к о й ж е, как Тюмень. Казалось бы, совсем непохожие города, но в моем сознании они слились в единый Г о р о д, который всегда помогал мне жить и писать книги. Родная улица Герцена словно напрямую соединилась с севастопольской Шестой Бастионной, с Артиллерийской слободкой, со скалистых откосов которой виден Херсонес и переулки, ведущие к яхт-клубу. Там мои друзья, там океанская яхта «Фиолент», на которой я впервые испытал под парусами жуть и радость морского шторм…
Ну да, все это соединение было внутри меня, в моем воображении. Но в конце концов случилось чудо. На недавний день рождения приехали гости — люди из Тюменского университета, и от них я узнал, что тюменские ученые накрепко связаны с Севастополем, с Херсонесом, сделали там множество археологических открытий — среди тех скал, на тех заросших сурепкой и полынью пустошах, где множество раз бродил и я, отыскивая в камнях черепки эллинских амфор и осколки чугунных бомб и гаубичных снарядов… Я узнал, что город у моря дорог этим людям так же, как и город на берегах Туры. И тогда Тюмень и Севастополь еще сильнее укрепились в моем сознании, как два конца одной оси моего внутреннего мира (чуть не написал «моего творческого мира», но это звучало бы, наверное, чересчур претенциозно)…