Сторожи Москвы
Шрифт:
Недостающие деньги... Помешать погребению они, само собой разумеется, не могли. 3 марта в Симоновом монастыре тело коллежского советника Тимофея Времева было предано земле «по позволению гражданского губернатора и по билету обер-полицмейстера Шульгина 1-го».
5 марта помещик Воронежской губернии в чине губернского секретаря Сергей Александрович Калугин, от роду 28 лет, подал записку в канцелярию военного генерал-губернатора. В записке Алябьев, Шатилов, Давыдов и Глебов обвинялись в крупной и непорядочной карточной игре и драке, приведшей к смерти обыгранного ими на сто тысяч и отказавшегося расплачиваться Времева.
Записка не имела ни числа, ни подписи доносителя. Подробности о других ее особенностях не сохранились, так как в скором времени она была
Доказательства, приводимые Калугиным, опирались на показания самого Антонова. Их разговор, само собой разумеется, без свидетелей, с глазу на глаз, на следующий день после прощального обеда в Леонтьевском: 24–25 февраля. Калугин будто бы сообщил приятелю о карточной игре, проигрыше и драке, о которых не обмолвился ни словом через четыре дня в показаниях перед Земским судом. Антонов готов присягнуть: все было именно так и именно 25-го.
Другое доказательство – письмо Времева Антонову с многозначительной фразой о «великой неприятности», случившейся «вчерашним днем». Хотя «неприятность» не раскрыта. Правда и то, что «вчерашний день» приходится на 25-е. На письме стояли даты, проставленные рукой отправителя и получателя – 26 февраля.
Много сложнее дело обстояло с почерком. Времевское письмо – Калугин вынужден признаться – было написано почему-то им самим «под диктовку» Времева. Якобы слишком расстроенный Времев ограничился тем, что его подписал. В «Деле о скоропостижной смерти коллежского советника Времева», хранящемся под № 206 первой описи фонда Государственного Совета по Департаменту гражданских и духовных дел, на листе 98-м безоговорочно утверждается несходство подписи в письме с «подлинной рукой» Времева. Варвара Александровна Шатилова-Алябьева будет права в своем последующем заявлении: «Подпись руки Времева, сличенная в Правительствующем Сенате с прочими его письмами, оказалась несходной. На таковом подозрительном акте сооружено обвинение четырех семейств единственно в том намерении, чтобы прикрыть неосновательные донесения начальников губернии».
События начинают развиваться с ошеломляющей стремительностью. Через четыре дня после подачи записки, 9 марта, Калугин дает объяснения гражданскому губернатору Г. М. Безобразову. 11 марта обер-полицмейстер Шульгин 1-й обратится к Московскому митрополиту высокочтимому Филарету за разрешением на эксгумацию тела, и Филарет незамедлительно нужное разрешение дает. Но почему?
Недоумения росли как снежный ком. Почему Шульгин так легко примирился с тем, что всего несколькими днями раньше был обманут Калугиным? Лжесвидетельство всегда считалось преступлением. В глазах ярого службиста обер-полицмейстера тем более. Да и что было считать лжесвидетельством? Первое показание или второе?
За первым стояло лекарское заключение, проверенные полицией обстоятельства, наконец, несколько свидетелей, за вторым ничего. И тем не менее, даже не пытаясь спасти чести мундира – как-никак разрешение на похороны было подписано им же самим! – Шульгин 1-й яростно добивается меры редчайшей и ответственнейшей: а что, если новое вскрытие даст отрицательный результат?
На следующий день после обращения к Филарету у Алябьева, Шатилова, Давыдова и Глебова отбирается подписка о невыезде. 14 марта происходит эксгумация. Действие, которое всегда производится если не втайне, то, во всяком случае, в специальном помещении и в присутствии самого узкого круга профессионально причастных лиц, превращается с ведома и по желанию полиции во всенародное зрелище. Первый и единственный раз в истории Москвы.
Главный помощник Шульгина 1-го, не уступающий ему в ретивости и службистском рвении, полицмейстер А. П. Ровинский приглашает – иного определения не найти – присутствовать всех желающих. Вскрытие будет происходить
среди бела дня, в самом Симоновом монастыре – особо оговоренное Филаретом или специально подсказанное ему свыше условие – при гостеприимно открытых воротах. Никаких ограничений для входа полицией установлено не было.Сколько их нашлось любопытствующих, жадных до всяких зрелищ? «Не сотни, но, может быть, тысячи, – напишет под свежим впечатлением случившегося Екатерина Александровна Алябьева, – были зрителями сего необыкновенного, ужасного и жалостного зрелища, разнесшегося тотчас по стогнам столицы с ожидаемою баснею».
Сестра композитора была права. Вне зависимости от результатов вскрытия молва должна была объявить участников прощального обеда в Леонтьевском убийцами. Полиция, со своей стороны, не могла допустить благоприятных для обвиняемых результатов – слишком сложным оказалось бы в таком случае положение Шульгина 1-го.
Меры предосторожности были предусмотрены: производившего вскрытие прозектора не привели, как того требовала процедура, к присяге, и – главное – ему не дали подписать протокол. Может быть, потому, что он на это бы и не согласился? Так или иначе, ото всего можно было отказаться, все поставить под сомнение. Путь для слухов, обывательских сплетен и вымыслов был свободен.
Для семьи Алябьевых первый акт начинавшейся трагедии становился тем тяжелее, что разыгрывался у родительских могил. Сюда привезли они прах матери, скончавшейся в Казани. Здесь была могила отца: Александр Васильевич скончался в октябре 1822 года.
Шестьдесят с лишним лет военной и гражданской службы принесли старику величайшее уважение сотрудников и окружающих. С высоким начальством независимый нравом Алябьев-старший не общался, милостей у двора не искал. Исполняя должность правителя Тобольского наместничества, не побоялся принять отправляемого в ссылку Радищева, задержать его на семь месяцев в самом Тобольске, хлопотать об удобствах дороги, снабдить деньгами, разрешить публикацию в местном журнале «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Впрочем, и само появление этого первого в Сибири журнала, как и первой типографии, первого театра с превосходным оркестром, нескольких училищ, было делом Алябьева-старшего. На его памятнике в Симоновом монастыре появилась благодарственная надпись:
Державы твердый столб и сирых благодетель,По службе правде и царю был чтим,Как древний храм, где крылась добродетель,И встретил радостно бессмертия зарю.Не титлам судии, вельможи(Он ими не сиял – они сияли им),Но человеку здесь ты поклонись, прохожий,И жить и умереть учись над прахом сим.Благодетелю от подчиненных.Страшный спектакль в Симоновом монастыре принес необходимые обер-полицмейстеру результаты. Не имевший правовой силы, не подписанный прозектором протокол вскрытия утверждал смерть Времева от жесточайших, вызвавших разрывы внутренних органов побоев. 14 июля дело к производству принял друг Пушкина, судья Иван Иванович Пущин.
Все дворовые Алябьевых продолжали отрицать сам факт карточной игры, тем более драки. После жесточайшего следствия «с пристрастием» – избиениями и прямыми пытками только трое из двенадцати изменили свои показания. Только их судья и включил в дело, упрямые были от него отстранены. Калугин, до тех пор содержавшийся под стражей из-за разнобоя в показаниях, отпущен на свободу, а там и в свое воронежское поместье. Алябьева и его товарищей никто выслушивать не стал. Правда, суду пришлось согласиться на требуемую ими повторную экспертизу останков Времева. Речи не могло быть о новой эксгумации – только об экспертизе по уже существующим протоколам и первоначальному заключению лекаря Корецкого, составленному сразу же после кончины. И – университетские светила русской медицины обвиняют участников Симоновской трагедии в полной профессиональной неграмотности.