ЖАНРЫ

Шрифт:

В ПОВЕСТКУ ДНЯ

Ставка на вас, комсомольцы товарищи,— на вас, грядущее творящих! Петь заставьте быт тарабарящий! Расчистьте квартирный ящик! За десять лет — устанешь бороться,— расшатаны — многие! — тряской. Заплыло тиной быта болотце, покрылось будничной ряской. Мы так же сердца наши ревностью жжем — и суд наш по-старому скорый: мы часто наганом и финским ножом решаем — любовные споры. Нет, взвидя, что есть любовная ржа, что каши вдвоем не сваришь,— ты зубы стиснь и, руку пожав, скажи: — Прощевай, товарищ! — У скольких мечта: «Квартирку б в наем! Свои сундуки да клети! И угол мой и хозяйство мое — и мой на стене портретик». Не наше счастье — счастье вдвоем! С классом спаяйся четко! Коммуна: все, что мое,— твое, кроме — зубных щеток. И мы по-прежнему, если радостно, по-прежнему, если горе нам — мы топим горе в сорокаградусной и празднуем радость трехгорным. Питье на песни б выменять нам. Такую сделай, хоть тресни! Чтоб пенистей пива, чтоб крепче вина хватали за душу песни.
_____
Гуляя, работая, к любимой льня, — думай о коммуне, быть или не быть ей?! В порядок этого майского дня поставьте вопрос о быте.

ПРОТЕКЦИЯ

ОБЫВАТЕЛИАДА В 3-Х ЧАСТЯХ

1

Обыватель Михин — друг дворничихин. Дворник Службин с Фелицией в дружбе. У тети Фелиции лицо в милиции. Квартхоз
милиции
Федор Овечко имеет в совете нужного человечка. Чин лица не упомнишь никак: главшвейцар или помистопника. А этому чину домами знакома мамаша машинистки секретаря райкома. У дочки ее большущие связи: друг во ВЦИКе (шофер в автобазе!), а Петров, говорят, развозит мужчину, о котором все говорят шепоточком,— маленького роста, огромного чина. Словом — он… Не решаюсь… Точка.

2

Тихий Михин пойдет к дворничихе. «Прошу покорненько, попросите дворника». Дворник стукнется к тетке заступнице. Тетка Фелиция шушукнет в милиции. Квартхоз Овечко замолвит словечко. А главшвейцар — да-Винчи с лица, весь в бороде, как картина в раме,— прямо пойдет к машинисткиной маме. Просьбу дочь предает огласке: глазки да ласки, ласки да глазки… Кого не ловили на такую аферу? Куда ж удержаться простаку-шоферу! Петров подождет, покамест, как солнце, персонье лицо расперсонится. — Простите, товарищ, извинений тысячка… — И просит и молит, ласковей лани. И чин снисходит: — Вот вам записочка.— А в записке — исполнение всех желаний.

3

А попробуй — полазий без родственных связей! Покроют дворники словом черненьким. Обложит белолицая тетя Фелиция. Подвернется нога, перервутся нервы у взвидевших наган и усы милиционеровы. В швейцарской судачат: — И не лезь к совету: все на даче, никого нету.— И мама сама и дитя-машинистка, невинность блюдя, не допустят близко. А разных главных неуловимо шоферы возят и возят мимо. Не ухватишь — скользкие,— не люди, а налимы. «Без доклада воспрещается». Куда ни глянь, «И пойдут они, солнцем палимы, И застонут…» Дело дрянь! Кто бы ни были сему виновниками — сошка маленькая или крупный кит,— разорвем сплетенную чиновниками паутину кумовства, протекций, волокит.

ЛЮБОВЬ

Мир опять цветами оброс, у мира весенний вид. И вновь встает нерешенный вопрос — о женщинах и о любви. Мы любим парад, нарядную песню. Говорим красиво, выходя на митинг. Но часто под этим, покрытый плесенью, старенький-старенький бытик. Поет на собранье: «Вперед, товарищи…» А дома, забыв об арии сольной, орет на жену, что щи не в наваре и что огурцы плоховато просолены. Живет с другой — киоск в ширину, бельем — шантанная дива. Но тонким чулком попрекает жену: — Компрометируешь пред коллективом.— То лезут к любой, была бы с ногами. Пять баб переменит в течение суток. У нас, мол, свобода, а не моногамия. Долой мещанство и предрассудок! С цветка на цветок молодым стрекозлом порхает, летает и мечется. Одно ему в мире кажется злом — это алиментщица. Он рад умереть, экономя треть, три года судиться рад: и я, мол, не я, и она не моя, и я вообще кастрат. А любят, так будь монашенкой верной — тиранит ревностью всякий пустяк и мерит любовь на калибр револьверный, неверной в затылок пулю пустя. Четвертый — герой десятка сражений, а так, что любо-дорого, бежит в перепуге от туфли жениной, простой туфли Мосторга. А другой стрелу любви иначе метит, путает — ребенок этакий — уловленье любимой в романические сети с повышеньем подчиненной по тарифной сетке… По женской линии тоже вам не райские скинии. Простенького паренька подцепила барынька. Он работать, а ее не удержать никак — бегает за клёшем каждого бульварника. Что же, сиди и в плаче Нилом нилься. Ишь! — Жених! — Для кого ж я, милые, женился? Для себя — или для них? — У родителей и дети этакого сорта: — Что родители? И мы не хуже, мол! — Занимаются любовью в виде спорта, не успев вписаться в комсомол. И дальше, к деревне, быт без движеньица — живут, как и раньше, из года в год. Вот так же замуж выходят и женятся, как покупают рабочий скот. Если будет длиться так за годом годик, то, скажу вам прямо, не сумеет разобрать и брачный кодекс, где отец и дочь, который сын и мама. Я не за семью. В огне и в дыме синем выгори и этого старья кусок, где шипели матери-гусыни и детей стерег отец-гусак! Нет. Но мы живем коммуной плотно, в общежитиях грязнеет кожа тел. Надо голос подымать за чистоплотность отношений наших и любовных дел. Не отвиливай — мол, я не венчан. Нас не поп скрепляет тарабарящий. Надо обвязать и жизнь мужчин и женщин словом, нас объединяющим: «Товарищи».

ПОСЛАНИЕ ПРОЛЕТАРСКИМ ПОЭТАМ

Товарищи, позвольте без позы, без маски — как старший товарищ, неглупый и чуткий, поразговариваю с вами, товарищ Безыменский, товарищ Светлов, товарищ Уткин. Мы спорим, аж глотки просят лужения, мы задыхаемся от эстрадных побед, а у меня к вам, товарищи, деловое предложение: давайте устроим веселый обед! Расстелим внизу комплименты ковровые, если зуб на кого — отпилим зуб; розданные Луначарским венки лавровые — сложим в общий товарищеский суп. Решим, что все по-своему правы. Каждый поет по своему голоску! Разрежем общую курицу славы и каждому выдадим по равному куску. Бросим друг другу шпильки подсовывать, разведем изысканный словесный ажур. А когда мне товарищи предоставят слово — я это слово возьму и скажу: — Я кажусь вам академиком с большим задом, один, мол, я жрец поэзий непролазных. А мне в действительности единственное надо — чтоб больше поэтов хороших и разных. Многие пользуются напостовской тряскою, с тем чтоб себя обозвать получше. — Мы, мол, единственные, мы пролетарские… — А я, по-вашему, что — валютчик? Я по существу мастеровой, братцы, не люблю я этой философии нудовой. Засучу рукавчики: работать? драться? Сделай одолжение, а ну, давай! Есть перед нами огромная работа — каждому человеку нужное стихачество. Давайте работать до седьмого пота над поднятием количества, над улучшением качества. Я меряю по коммуне стихов сорта, в коммуну душа потому влюблена, что коммуна, по-моему, огромная высота, что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина. А в поэзии нет ни друзей, ни родных, по протекции не свяжешь рифм лычки. Оставим распределение орденов и наградных, бросим, товарищи, наклеивать ярлычки. Не хочу похвастать мыслью новенькой, но по-моему — утверждаю без авторской спеси — Коммуна — это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен. Стоит изумиться рифмочек парой нам — мы почитаем поэтика гением. Одного называют красным Байроном, другого — самым красным Гейнем. Одного боюсь — за вас и сам, — чтоб не обмелели наши души, чтоб мы не возвели в коммунистический сан плоскость раешников и ерунду частушек. Мы духом одно, понимаете сами: по линии сердца нет раздела. Если вы не за нас, а мы не с вами, то черта ль нам остается делать? А если я вас когда-нибудь крою и на вас замахивается перо-рука, то я, как говорится, добыл это кровью, я больше вашего рифмы строгал. Товарищи, бросим замашки торгашьи — моя, мол, поэзия — мой лабаз! — всё, что я сделал, всё это ваше — рифмы, темы, дикция, бас! Что может быть капризней славы и пепельней? В гроб, что ли, брать, когда умру? Наплевать мне, товарищи, в высшей степени на деньги, на славу и на прочую муру! Чем нам делить поэтическую власть, сгрудим нежность слов и слова-бичи, и давайте без завистей и без фамилий класть в коммунову стройку слова-кирпичи. Давайте,
товарищи,
шагать в ногу. Нам не надо брюзжащего лысого парика! А ругаться захочется — врагов много по другую сторону красных баррикад.

ФАБРИКА БЮРОКРАТОВ

Его прислали для проведенья режима. Средних способностей. Средних лет. В мыслях — планы. В сердце — решимость. В кармане — перо и партбилет. Ходит, распоряжается энергичным жестом. Видно — занимается новая эра! Сам совался в каждое место, всех переглядел — от зава до курьера. Внимательный к самым мельчайшим крохам, вздувает сердечный пыл… Но бьются слова, как об стену горохом, об — канцелярские лбы. А что канцелярии? Внимает мошенница! Горите хоть солнца ярче,— она уложит весь пыл в отношеньица, в анкетку и в циркулярчик. Бумажку встречать с отвращением нужно. А лишь увлечешься ею, — то через день голова заталмужена в бумажную ахинею. Перепишут всё и, канителью исходящей нитясь, на доклады с папками идут: — Подпишитесь тут! Да тут вот подмахнитесь!.. И вот тут, пожалуйста!.. И тут!.. И тут!..— Пыл в чернила уплыл без следа. Пред в бумагу всосался, как клещ… Среда — это паршивая вещь!! Глядел, лицом белее мела, сквозь канцелярский мрак. Катился пот, перо скрипело, рука свелась и вновь корпела, — но без конца громадой белой росла гора бумаг. Что угодно подписью подляпает, и не разберясь: куда, зачем, кого? Собственную тетушку назначит римской папою. Сам себе подпишет смертный приговор. Совести партийной слабенькие писки заглушает с днями исходящий груз. Раскусил чиновник пафос переписки, облизнулся, въелся и — вошел во вкус. Где решимость? планы? и молодчество? Собирает канцелярию, загривок мыля ей. — Разузнать немедля имя-отчество! Как такому посылать конверт с одной фамилией??! — И опять несется мелким лайцем: — Это так-то службу мы несем?! Написали просто «прилагается» и забыли написать «при сем»! — В течение дня страну наводня потопом ненужной бумажности, в машину живот уложит — и вот на дачу стремится в важности. Пользы от него, что молока от черта, что от пшенной каши — золотой руды. Лишь растут подвалами отчеты, вознося чернильные пуды. Рой чиновников с недели на день аннулирует октябрьский гром и лом, и у многих даже проступают сзади пуговицы дофевральские с орлом. Поэт всегда и добр и галантен, делиться выводом рад. Во-первых: из каждого при известном таланте может получиться бюрократ. Вывод второй (из фельетонной водицы вытекал не раз и не сто): коммунист не птица, и незачем обзаводиться ему бумажным хвостом. Третий: поднять бы его за загривок от бумажек, разостланных низом, чтоб бумажки, подписанные прямо и криво, не заслоняли ему коммунизм.

ТОВАРИЩУ НЕТТЕ

ПАРОХОДУ И ЧЕЛОВЕКУ

Я недаром вздрогнул. Не загробный вздор. В порт, горящий, как расплавленное лето, разворачивался и входил товарищ «Теодор Нетте». Это — он. Я узнаю его. В блюдечках-очках спасательных кругов. — Здравствуй, Нетте! Как я рад, что ты живой дымной жизнью труб, канатов и крюков. Подойди сюда! Тебе не мелко? От Батума, чай, котлами покипел… Помнишь, Нетте,— в бытность человеком ты пивал чаи со мною в дип-купе? Медлил ты. Захрапывали сони. Глаз кося в печати сургуча, напролет болтал о Ромке Якобсоне и смешно потел, стихи уча. Засыпал к утру. Курок аж палец свел… Суньтеся — кому охота! Думал ли, что через год всего встречусь я с тобою — с пароходом. За кормой лунища. Ну и здорово! Залегла, просторы на-двое порвав. Будто навек за собой из битвы коридоровой тянешь след героя, светел и кровав. В коммунизм из книжки верят средне. «Мало ли что можно в книжке намолоть!» А такое — оживит внезапно «бредни» и покажет коммунизма естество и плоть. Мы живем, зажатые железной клятвой. За нее — на крест, и пулею чешите: это — чтобы в мире без Россий, без Латвий, жить единым человечьим общежитьем. В наших жилах — кровь, а не водица. Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела.
_____
Мне бы жить и жить, сквозь годы мчась. Но в конце хочу — других желаний нету — встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте. 15 июля, Ялта

УЖАСАЮЩАЯ ФАМИЛЬЯРНОСТЬ

Куда бы ты ни направил разбег, и как ни ёрзай, и где ногой ни ступи, — есть Марксов проспект, и улица Розы, и Луначарского — переулок или тупик. Где я? В Ялте или в Туле? Я в Москве или в Казани? Разберешься? — Черта в стуле! Не езда, а — наказанье. Каждый дюйм бытия земного профамилиен и разыменован. В голове от имен такая каша! Как общий котел пехотного полка. Даже пса дворняжку вместо «Полкаша» зовут: «Собака имени Полкан». «Крем Коллонтай. Молодит и холит». «Гребенки Мейерхольд». «Мочала а-ля Качалов». «Гигиенические подтяжки имени Семашки». После этого гуди во все моторы, наизобретай идей мешок, все равно — про Мейерхольда будут спрашивать: — «Который? Это тот, который гребешок?» Я к великим не суюсь в почетнейшие лики. Я солдат в шеренге миллиардной. Но и я взываю к вам от всех великих: — Милые, не обращайтесь с нами фамильярно! —

КАНЦЕЛЯРСКИЕ ПРИВЫЧКИ

Я два месяца шатался по природе, чтоб смотреть цветы и звезд огнишки. Таковых не видел. Вся природа вроде телефонной книжки. Везде — у скал, на массивном грузе Кавказа и Крыма скалоликого, на стенах уборных, на небе, на пузе лошади Петра Великого, от пыли дорожной до гор, где грозы гремят, грома потрясав,— везде отрывки стихов и прозы, фамилии и адреса. «Здесь были Соня и Ваня Хайлов. Семейство ело и отдыхало». «Коля и Зина соединили души». Стрела и сердце в виде груши. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Комсомолец Петр Парулайтис». «Мусью Гога, парикмахер из Таганрога». На кипарисе, стоящем века, весь алфавит: а б в г д е ж з к. А у этого от лазанья талант иссяк. Превыше орлиных зон просто и мило: «Исак Лебензон». Особенно людей винить не будем. Таким нельзя без фамилий и дат! Всю жизнь канцелярствовали, привыкли люди. Они и на скалу глядят, как на мандат. Такому, глядящему за чаем с балконца, как солнце садится в чаще, ни восход, ни закат, а даже солнце — входящее и исходящее. Эх! Поставь меня часок на место Рыкова, я б к весне декрет железный выковал: «По фамилиям на стволах и скалах узнать подписавшихся малых. Каждому в лапки дать по тряпке. За спину ведра — и марш бодро! Подписавшимся и Колям и Зинам собственные имена стирать бензином. А чтоб энергия не пропадала даром, кстати и Ай-Петри почистить скипидаром. А кто до того к подписям привык, что снова к скале полез,— у этого навсегда закрывается лик- без». Под декретом подпись и росчерк броский — В л а д и м и р М а я к о в с к и й. Ялта, Симферополь, Гурзуф, Алупка.

БЕСПРИЗОРЩИНА

Эта тема еще не изоранная. Смотрите котлам асфальтовым в зев! Еще копошится грязь беспризорная — хулиганья бесконечный резерв. Сгинули мать и отец и брат его в дни, что волжский голод прорвал. Бросили их волгари с-под Саратова, бросила их с-под Уфы татарва. Детей возить стараемся в мягком. Усадим их на плюшевом пуфе. А этим, усевшимся, пользуясь мраком, грудные клетки ломает буфер. Мы смотрим своих детишек в оба: ласкаем, моем, чистим, стрижем. А сбоку растут болезни и злоба, и лезвие финки от крови рыжо. Школа — кино америколицее; дав контролерше промежду глаз, учится убегать от милиции, как от полиции скачет Дуглас. Таких потом не удержишь Мууром — стоит, как в море риф. Сегодня расти деловито и хмуро столбцы помогающих цифр! Привыкшие к щебету ангела-ротика, слов беспризорных продумайте жуть: «Отдайте сумку, гражданка-тетенька, а то укушу, а то заражу». Меж дум приходящих, страну наводня, на лоб страны, невзгодами взморщенный, в порядок года, месяца, дня поставьте лозунг: — Б о р ь б а с б е с п р и з о р щ и н о й.
Поделиться с друзьями: