Степан Разин. Книга первая
Шрифт:
Беглец замолчал и закрыл ладонями свое широкое, исхудалое, бородастое лицо. Молчали и все остальные.
— Ну, живи. Поживешь и тут, — прервал молчанье Степан.
— Тут поживу… — повторил беглец. — За что же мне тут жить? Я там, в Москве, родился. Там дом, там семейка… Тут поживу… Ведь обида! Оби-ида мне сердце гложет. На что же мне царь свою руку дал?! Покуда на Дон пробирался, я шкуру — не душу спасал. Душа замерла да молчала, а ныне вопит она, плачет!.. Я с кем рукобитьем витался, того во всю свою жизнь не обманывал, нет! А ведь он — государь! Да как же ему не срамно на престоле сидеть?! Ведь люди видали, как он обманул весь народ… Отрубил бы я ныне поганую руку, которую он рукобитьем своим избесчестил!
Степан был подавлен всем слышанным. Как ни
Мысль о царе все же всегда была как о чем-то достойном любви и преклонения, словно перед святыней.
И вот теперь все полетело, будто сметенное ветром. Вся жизнь получала теперь какую-то новую, вовсе иную цену. Раньше Степан разуверился в царских боярах. После подслушанного им ночного разговора Долгорукого с Алмазом Ивановым он не стал бы спасать боярина, доведись ему видеть, как тот упал с моста в речку. На войне — тут иное: он защищал воеводу, который ведет все войско. Без воеводы и войску побитому быть.
А теперь Степан не хотел получать соболиного жалованья, присланного царем. Алену спросить: после того как она услыхала о том, что стряслось в Москве, любы ли станут ей царские соболя?
От радости, что Степан поправляется и снова с ней дома, Алена Никитична расцвела, как в первый год замужества. Длинные ресницы ее были опущены, и то и дело вскидывала она их и ясными глазами взглядывала в лицо мужа, радостно про себя улыбалась все время, и две улыбчивые ямочки нежно светились с ее щек, словно на лице ее играли солнечные «зайчики». Походка ее стала еще более величавой и плавной, и Степану казалось, что голос Алены стал еще нежнее, чем был в то время, когда он любил слушать ее колыбайки над засыпающим в зыбке грудным Гришаткой.
Нет, Степану в те дни совсем не хотелось и самому спешить на войну. Родная станица, дом, отягощенный плодами сад, забавный подрастающий казачонок Гришатка, а больше всего расцветшая красавица, статная и налитая любовью к мужу, теплом и радостью его возвращения к жизни, Алена Никитична — держали в плену его сердце. Нелегко было оторваться от них и снова ехать в чужие края, в походы и битвы, но оправившийся от раны казак должен был ехать в Черкасск, в войсковую избу. Таков был порядок…
Войсковая честь
Стольник Иван Евдокимов много раз бывал на Дону от приказа Посольских дел. Он знал обычаи казаков, знал все их раздоры, споры, соперничество и старые счеты меж ними. Потому думный дьяк Алмаз Иванов предпочитал именно его в качестве посланца Москвы по всем казацким делам.
После поездок Евдокимова на Дон Алмаз Иванов и стольник не раз говорили о том, что растет опасная трещина между верховьями Дона и понизовскими казаками.
— Я бы, Алмаз Иваныч, иных казаков из верховых станиц к атаманским делам поближе подвинул — не по знатности да богатству, а по уму, по казацкой отваге, чтобы унять верховых крикунов; глядели бы верховые: и наши, мол, есть во старшинстве!
Алмаз согласился со стольником, и, по приезде в Москву Корнилы, ему намекнули об этом в приказе Посольских дел. Умный и хитрый донской атаман тотчас понял затею. Он сам ощущал, что рознь к добру не ведет и может когда-нибудь разразиться грозою над Доном. Корнила одобрил выдумку. Евдокимов попробовал подсказать, что не плохо было бы посадить в войсковую Ивана Разина. Но при этом имени Корнила вскочил и побагровел.
— Невместно то, господа! Что невместно — невместно! Иван таков человек, что в Черкасске сядет и тотчас весь Дон повернет кверху дном. Иван во своей Зимовейской чихнет, а черкасская голытьба ему здравья желает. Он так намутит,
что в пять лет не уляжется… Моложе, покладистее найдем атамана, чтобы старших слушал и честью гордился… Куда нам спешить? Подумаем и приберем!Вести с войны говорили о том, что Иван становился все больше любим походными казаками, и когда доведется ему живым возвратиться с войны, то нелегко будет с ним тягаться черкасской старшине.
И, возвращаясь в Черкасск из Москвы, войсковой атаман поразмыслил и понял, что от Ивана ему не уйти. Верховья Дона и вся голытьба, если ей предоставить волю, сами выберут в войсковую только Ивана.
«А пальца в рот не клади ему — руку откусит. Лишь допусти его рядом с тобою стать — подтолкнет плечом, и пропал Корней!.. Не будет он смирно сидеть, ему ширь нужна, власть нужна, воля! Он весь Дон подомнет, как медведь, и пикнуть никто не посмеет… А как ни верти, никого не поставишь иного: против него не родился таков-то второй. Нет, по мне, лучше свара со всем верховьем, чем самому своею рукой посадить сомутителя в войсковую, — сказал про себя атаман. — Упрям, своеволен, мечтаньям податлив, что вбил в башку, то дубиной не выбьешь! Со старшими дерзок, отважен и некорыстлив! Такого ничем не возьмешь — ни ласкою не заласкаешь, ни почестью, ни богатством, ни лестью… Во походные атаманы я сам его подпихнул, а ныне ему подыматься выше, да выше-то некуда, кроме как в атамана Корнилино место… А он и полезет… хоть сам поезжай на войну с ним тягаться… Ку-уда-а! Ведь ему сорока пяти нет! В нем сила!»
И в дни таких невеселых раздумий Корнилы из Зимовейской станицы, оправившись после раны, в войсковую избу явился Степан.
— Отпускай назад к брату, крестный! Здоров я по-старому, еще лучше! — удало похвалился он, в самом деле весь налитой силой и бодростью.
«Стенька! Да как же я раньше не вздумал?! — мгновенно мелькнуло в уме атамана. — Вот кого посадить во старшинство, и брат на него не встанет!»
Атаман радушнее и приветливей, чем всегда, поднялся навстречу.
— Коренным донцам, вишь, и раны на пользу, — обнимая Степана, ласково пошутил Корнила, — его что ни пуще колотят — он крепче да крепче! И не ведаешь ты, как я рад тебя видеть, Стенько! Страшился я за тебя: мол, неужто такой-то преславный казак пропадет?!
Радость Корнилы была искрення. Он увидал в Степане спасение от опасной схватки с Иваном. Горячий, прямой, без тени лукавства; приблизь его, обласкай, заставь полюбить себя крепче — и он за тебя всю душу нечистому даром отдаст, в пекло полезет! Уж он не изменит, не покривит. Верное и надежное сердце в Степане.
— Не время мне пропадать, еще повоюю! — лихо воскликнул Степан. — Пиши во походку станицу!
— Не пущу, Стенько, не пущу-у! Намахаться-то саблей поспеешь! Погости у меня в Черкасске, давно не бывал со крестным! — радушно и весело по-старинному уговаривал атаман. — Ведь я и гостинцев тебе задолжался!..
Степан остался гостить.
Корнила велел ему после обедни заказать попу благодарственный молебен за исцеление от раны. На молебне в церкви остался сам войсковой атаман, и никто из черкасской знати не вышел прежде него — вся старшина, целая сотня алых кафтанов, стояла впереди остальных молящихся казаков, чтобы хвалить создателя за спасение Стеньки от смерти. После молебна, приложась ко кресту, Корнила у всех на глазах обнял Стеньку, поцеловал и вытер слезу, скользнувшую на усы.
И все кармазинники вслед за Корнилой двинулись к Степану, обступили его толпой, каждый во свой черед трясли за руку, обнимали, говорили похвальные и ласковые слова да тут же из церкви, окружив его, повели в войсковую. А где толпа кармазинных кафтанов, уж там и простой народ; сошлось сотни три казаков… И Корнила не стал никого звать в войсковую: вся знать осталась тут, у крыльца, а иные столпились на самом крыльце войсковой, окружив Степана. Народу еще прибывало, словно на круг, хотя круга никто не звал и молчал войсковой набат; но так уже ведется: где сошлось два десятка людей, там и прохожие приставать начинают, а как сотня людей набралась, то уж прочие из домов выбегают, бросают дела, узнать, что случилось…