Стамбульский оракул
Шрифт:
Когда звуки нового утра проникли в комнату, Элеонора лежала под грудой одеял, свернувшись, как сухой чайный лист, и прерывисто дышала в своем беспокойном сне. Стук в дверь вырвал ее из мира дремоты, хотя все, на что она была пока способна, — понять, что ей не хочется возвращаться к реальности. Послышалось шарканье комнатных туфель, звякнула ложка, госпожа Дамакан положила худую шершавую ладонь на Элеонорин затылок. Тепло этой чужой руки заставило ее вздрогнуть.
— Завтрак на столике у кровати, — тихонько окликнула ее госпожа Дамакан и, шаркая, вышла из комнаты.
Элеонора подождала, пока не закроется дверь, и только потом перевернулась на спину. С накрытого крышкой подноса доносился запах сваренных вкрутую яиц и лепешек,
Элеонора поперхнулась, желудок скрутило. Тогда она выдохнула из легких весь воздух, а потом набрала его снова. Жизнь раскололась пополам. То, что бывает только с незнакомыми людьми, соседями, героями романов или горемыками из газетной хроники, случилось с ней. Она прижала подушку к животу и невидящим взглядом уставилась на белый кружевной полог над кроватью. Отец мертв, он лежит на дне Босфора или на берегу, с другими погибшими, а может, его только что опустили в могилу, или… или… Одно было несомненно: он мертв. Она вновь и вновь возвращалась к этой мысли, пыталась посмотреть с разных точек зрения, но это было все равно что смотреть на солнце: глаза устают и ничего уже не разглядишь.
Все утро в голове Элеоноры роились невысказанные, страшные, как черные вороны, вопросы. Что делал тот удод на подоконнике? Как это связано с ее желанием остаться в Стамбуле? А что, если смерть отца и всех остальных — не несчастный случай? А вдруг это все из-за нее, из-за глупого ребяческого желания остаться? Элеонора вздрогнула и накрыла голову подушкой. Она хотела заснуть и не просыпаться, пока жизнь не вернется в обычную колею. Или хотя бы избавиться от всех этих вопросов. Но человек предполагает, а Бог располагает. Приговор судьбы свершился, и черный вихрь, зародившийся в яви, теперь трепал ее и во сне.
Позже, а может быть, это был уже следующий день, бей постучал в Элеонорину дверь и позвал ее по имени. Она не ответила, хотя бодрствовала. Ей не очень-то хотелось разговаривать. Ей вообще ничего не хотелось, разве что оставаться в постели, да и то за неимением лучшего. Бей дважды постучал и позвал ее, прежде чем войти. На нем был все тот же синий свежеотглаженный костюм и галстук, но лицо осунулось, и глаза запали. Сначала он не заметил Элеонору, которая зарылась в одеяла и подушки, как испуганная лисица в нору, но потом их глаза встретились. Оба замерли, глядя друг на друга, потом бей прикрыл за собой дверь и опустился на красный бархатный стул у кровати:
— Я пробовал связаться с твоей тетей Руксандрой.
Элеонора оторвала голову от подушки, чтобы лучше слышать, что он ей говорит.
— Не знаю, помнишь ли ты, — заговорил он, сжимая руки у самого рта, — о том, что случилось вчера.
Она кивком подтвердила, что все помнит и знает, и почувствовала, что ее губы дрожат.
— Власти еще ищут уцелевших, — продолжал он, кладя руку на спинку кровати, — хотя надежды почти никакой.
В комнате повисла тишина, бей встал и подошел к окну, тому самому, у которого Элеонора произнесла вслух роковые слова. Он посмотрел на суетившихся на берегу людей, потом извлек из жилетного кармана часы и несколько раз в задумчивости открыл и закрыл крышку.
— Я попытался связаться с твоей тетей, — повторил он, разглаживая кончики усов. — К сожалению, ответа еще нет.
Бей пересек комнату и опять сел на стул рядом с кроватью.
— Я не сомневаюсь, что она ответит мне в ближайшие дни, — продолжал он, — а покамест ты желанная гостья в этом доме.
Элеонора кивнула.
Она подумала, что надо бы что-то сказать, что так полагается делать, но сама мысль, что нужно что-то произносить, была ей нестерпима.— У тебя есть кто-нибудь еще, кому можно было бы написать?
Элеонора застыла и почувствовала, как слезы наполняют глаза. У нее больше никого не было. Она сирота, одна на всем белом свете, не считая Руксандры. Рыдания наконец прорвались наружу, и Элеонора уткнулась лицом в подушку. Когда она подняла голову, бея в комнате уже не было.
Элеонора провела в постели почти целую неделю, то забываясь целительным сном, то просыпаясь в холодном поту от страшных ночных видений. Дважды в день госпожа Дамакан приносила поднос с едой, которая оставалась почти нетронутой, Элеонора съедала разве что ломтик сыра или кусочек вареного яйца. Она расставалась с успокоительным теплом одеял и подушек только для того, чтобы облегчиться и умыть лицо. Почти все остальное время она спала, потому что сон уносил печаль. И молчала. После того, что случилось с Якобом, она еще не произнесла ни слова. Молчание становилось привычным, спасительным плащом-невидимкой. Мир за пределами спальни превратился в размытое пятно. Она не знала, здесь ли птицы или нет, и ей было все равно. Краем глаза она улавливала вспышки пурпура за окном, хотя кто знает, может, это ей только снилось?
Однажды утром, через неделю после гибели Якоба, госпожа Дамакан вошла в комнату Элеоноры с полотенцем вместо подноса. Так как за эти дни Элеонора убедилась в том, что идти по пути наименьшего сопротивления легче всего, она соглашалась со всем, что ей предлагали, поэтому она позволила служанке увлечь себя в купальню, раздеть и отмыть вялое, почти безжизненное тело. После купания госпожа Дамакан оставила Элеонору одну перед зеркалом. На ней было то же синее бархатное платье, в котором она провела свой первый вечер в Стамбуле. Она чувствовала себя слабой, как после болезни, чистой и совершенно опустошенной, без сил и надежд. Она подошла к окну, открыла его впервые за неделю, вдохнула первые запахи весны и вспомнила то место из второго тома «Песочных часов», где описывалось состояние госпожи Холверт после гибели ее любимых родителей: «Первые бутоны раскрывались без сожалений о прошлом, каждый лепесток острыми кинжалами пронзал все ее существо, вспарывал вены, как жнец, острым серпом срезающий колосья. А она думала, что раны уже затянулись. Но такое уж время весна. Как бы ни хотели мы остановить ее бег, помешать движению, жизнь побеждает. И это ее торжество оскорбляет и память о смерти, и память, и самую смерть».
Элеонора глубоко вдохнула, перед тем как закрыть окно, и почувствовала, как колючий воздух наполняет легкие. Потом она вышла из комнаты и спустилась в столовую. Бей как раз заканчивал завтрак. Она стояла в проеме двери, держа в руках листок бумаги и перо. Рот был крепко сжат, а волосы еще не до конца обсохли.
— С добрым утром, госпожа Коэн.
Элеонора кивнула и опустилась на стул напротив, посмотрела бею в лицо, как будто видела впервые, взяла перо и написала:
«С добрым утром».
Бей прочел и кивнул в ответ, не выказав никакого удивления такому способу изъясняться.
— Ты позавтракаешь?
«Да, — написала она, подумала немного и добавила: — Спасибо».
Стол был накрыт, как обычно. Но сегодня вид привычных блюд вызывал у нее приступы дурноты. Элеонора все же решилась поесть. Пристально глядя на еду на подносе, она взяла оливку и положила за щеку. Жевать упругую солоноватую массу было тяжело, она едва сдержала тошноту, вынула косточку изо рта и отщипнула кусочек лепешки, намазанной малиновым вареньем. Но сегодня у всего был слишком резкий вкус: варенье показалось ей приторным, лепешка — грубой, а сыр был нестерпимо соленым. Что бы она там ни писала, утро вовсе не было добрым. И трудно представить, что когда-нибудь хоть одно утро еще будет добрым.