Среди богомольцев
Шрифт:
– Что это? спросил я монаха-соседа.
– Клопы, – ответил тот равнодушно.
– В церкви-то?
– Много их тут. Сегодня, что-то очинно шибко кусают: знать дождь будет.
И монах лениво почесался.
Трудно понять, как можно сосредоточиться в молитве, когда тело находится в такой пытке? А впрочем, привычка – великое дело. Многие иноки до того привыкли к этому запаху и ощущению, что их клопы уже не могут разбудить за службой, а будит пономарь.
И вот та грустная, непривлекательная обстановка, среди которой должен спасаться монах афонский. Каково же она должна подействовать на новичка, когда он, решившись присоединиться к общине, с ужасом увидит всю эту массу лишений, с которой ему надо будет сжиться? Его положение тем более печально,
Но то не всё. Главные труды ещё впереди. Монаху предстоит ещё громадная ломка своих нравственных привычек и убеждений, а с ними сладить не так легко, как с потребностями физического довольства.
«Монах должен холодно смотреть на жизнь земную; должен ненавидеть грешный мир с его обычаями!» Так гласит афонский устав. И вот силится монах приобрести эту ненависть к миру и заглушить в себе родные привычки и воспоминания, к которым с малолетства приросла душа его. Некоторые афонские труженики признались мне, что, желая возненавидеть мир, они старались очернить и опорочить его в своем воображении, и для этой цели нарочно вспоминали самые непривлекательные стороны мирской жизни. Если это средство не действовало, они бежали к духовнику за советом, и тот только мог сильнее настраивать на этот лад. «В мире погибель, – говорил им духовник; – в мире нет спасения! Бойтесь князя мира сего!…» И страх нападал на робкие души от этих внушений.
Не смотря на старание устранить в обстановке жизни монашеской все, что только может напоминать отшельнику мирские привычки, все-таки остается многое, что напоминает ему счастье и радости жизни земной. Придут поклонники с отголосками родины и заведут разговоры о предметах близких сердцу; увидит монах свежее личико юноши, смех и говор веселый, он не подаст сначала и виду, что страдает: напротив даже постарается похвастать пред поклонниками своими аскетизмом, – но потом он незаметно уйдет в свою келью и там отдается на жертву разным искушениям: плачет кровавыми слёзами, И хотелось бы ему забыть свои прошлые радости и возненавидеть этот проклятый мир, да где же сил-то взять? «Господи! где же сил взять?» – думает он. А духовник по прежнему шепчет ему: «молись, несчастный! это демон искушает тебя!»
И странно, на Афоне, говорят, как-то сильнее любят мир. Иной, до монашества, ругает его на чем свет стоит, приходит в ужас от его растление и разврата, и бежать скорее на Афон. Но лишь попробует он здесь отказаться окончательно от старой жизни для новой, – тут только и почувствует какие крепкие струны связывают его с родиной и мирским бытом, и как трудно порвать эти струны. Есть впрочем, на Афоне отшельники, которые, путем долгого отрицание приобрели, наконец, ненависть к миру и с искренним сожалением смотрят на каждого мирянина. Но с ними мы познакомимся впоследствии.
Раз, помню, гулял я с монахом на берегу моря. Вечер был чудный: я увлекся воспоминаниями о родине и запел какую-то песню. Мой спутник побледнел и растерялся.
– Друже, друже! проговорил он робко: – ради Христа не мучь меня! Ведь мне за это чётки тянуть придется…
– А что?
– Да как же? Ведь я сам певал когда-то; и ты думаешь легко мне было забыть эти песни? А ты вот опять…
– Ну, не буду.
Я замолчал, но монах долго оставался в тревоге, и наконец, объявил мне, что пойдет к духовнику исповедаться.
Этот факт показывает, до какой степени монахи строги к себе, и какой незначительный случай может быть для них источником страданья.
Кельи духовников никогда не запираются, и во всякое время дня и ночи ходят к ним на исповедь искушенные [11]. Громадное влияние имеют эти духовники на быт афонского монашества, и с благоговением, как закон, слушают монахи их внушения. Надо признаться, что немало сообразительности и ловкости надо иметь духовнику, чтобы поддержать согласие между членами коммуны и отвечать на разные вопросы приходящей
братии. Он и сам смотрит на себя, как на что-то высшее, и искренно верит, что его устами говорит дух благодати божией. Вот обращик толкование одного из духовников, в котором ясно обозначился его взгляд на мир и райское блаженство.Молодой монах силился представить в своем воображении райское блаженство; но как ни ломал голову, представить не мог. Бежит он с недоумением к духовнику, а тот, в виде лекарства, велел ему отсчитать перед образом тысячу поклонов земных. Монах, конечно, исполнил, замолчал на несколько времени, а потом опять пристает к духовнику: «не могу, говорит, спасаться: бесы мешают.»
– Что же бес говорить? спрашивает его духовник.
– Говорит, что спасаться не стоит, что не велико блаженство видеть Бога и прославлять его.
– Я вижу, что ты ещё слишком молод, начал духовник: – и что тебя ещё смущают мирские помыслы. Поживешь подольше, так искушаться этим не будешь!… А ты теперь вот что бесу скажи. Природа человеческая до того испорчена после грехопадения, что блаженство, обещанное нам Богом, в самом деле непонятно для мирского глупого разума. Наша грязная природа, привыкшая к прихотям мирским, не может представить, что за счастье петь славу Божию и жить между бесплотными силами. Поэтому назначение инока состоит в том, чтобы переделать эту природу, искоренить все, что дал ей грех да растление, и тогда райское блаженство будет для него возможно. Вот мы, например, понемногу отучаем себя от мирских привычек: денег мы не имеем, женщина для нас грех, думы и заботы о земном счастии – тоже, вот мы и будем в состоянии наслаждаться райским счастьем. А мирской человек не поймет блаженства без денег, без женщин и вина, не представит себе даже райского равенства, которое может быть только при полном смирении, как у нас. Вот ты это и скажи твоему искусителю!
После этого назидания, монах больше не тревожил духовника. Видно понял он, что действительно надо переделать себя, чтобы вообразить райское блаженство, понял видно, что рай будет нечто в роде Афона.
Но таких монахов, занятых догматическими исследованиями, немного. Большинство не пускается так высоко, открещивается от всех сомнений и побаивается только чёрта и ада. У этих отшельников, по большей части простых и неученых, – чёрт на каждом шагу, и страх гееннских мучений до того одолевает их, что они сами просят себе лишние посты и каноны, лишь бы успокоить своё встревоженное воображение. Духовники, конечно, на посты не скупятся и бедные отшельники сразу наваливают на себя непосильные труды и измозжают остатки своего здоровья. Говорят, что при этом лихорадочном подвижничестве, чёрт, как нарочно, ещё неотвязчивее смущает душу и рисует ей картины адских мучений и огня неугасаемого. Такие отшельники недолговечны.
От этих-то непомерных трудов и лишений трудно встретить в киновиях здоровое свежее лицо: все лица какие-то желтые, изнуренные, болезненные. Жалко смотреть на них. И как разительно-быстро замирает и изменяется человек от такой жизни! Придет молодец молодцом, полный сил и здоровья, и вдруг, после нескольких месяцев беспрерывного поста и стояния, он так изменится, что и узнать трудно. Помню: я часто любовался одним молодым парнем поклонником; что за красота была: лицо румяное, грудь богатырская, взгляд смелый с удалью и беспечностью чисто русскою. Дать бы такому молодцу работу, какую, – за троих бы работал; ан нет: – пошел в монахи. Через год я встретил его уже в монашеском платье, с четками и робким болезненным взглядом. Я едва узнал его.
– Ты ли это, Кубаков? – спрашиваю его.
– Не Кубаков, а отец Василий, – ответил тот.
– Помер, значит, наш молодец?
– Помер, чтобы воскреснуть в царствии небесном. Когда в мире жил, нечего греха таить, жить было лучше, а теперь хоть и труднее жизнь, да за то Бога увижу.
Он закашлялся и вздохнул. В разговоре его, впрочем, проглядывало что-то нерешительное, точно он говорил с чужого голоса.
– Зачем ты в монахи пошел? спросил я опять.
– Бог призвал… Значит так на роду было написано.