Спасти огонь
Шрифт:
Однако, даже избитые и болезные, они сочли, что им повезло больше, чем Ролексу. Кастрированный, он непрестанно мучился от боли и фантомного зуда в утраченных помидорах и не имел никакой возможности почесаться. Думал он только об одном: как бы убить первого попавшегося ему на пути, и этим первым попавшимся оказался он сам. Через две недели он разбежался вдоль по коридору третьего этажа, вылетел в окно, рухнул вниз головой, словно мастер спорта по прыжкам в воду, и раскроил себе черепушку не хуже кокоса в Акапулько.
И после шести часов неостановимого кровотечения там же скончался. Труп даже не прикрыли, оставили лежать. Только на третий день забрали в морг.
Хосе Куаутемок решил не рассказывать Марине про Эсмеральду. Вон что делается — а все
Хосе Куаутемок понимал ярость Машины. Измена Эсме-ральды, вероятно, жгла его бывшего кореша, как ножевая рана на шее. Теперь он сам испытывал дикую, достойную мифов любовь к Марине и, случись с ним что-то подобное, уничтожил бы весь мир. Но сочувствие Машине не означает, что нужно лечь кверху лапками и ждать смерти. Инстинкт самосохранения все же сильнее. Пока Машина жив, он, Хосе Куаутемок, остается в первой десятке кандидатов на кремирование. Рано или поздно враг нанесет новый удар. Морковка с Мясным не прикончили его чисто по своей никчемности. Кто попрожженнее, всю бы кровушку из него выпустил, успел бы.
«Неважно, какого размера шавка в драке. Важно, какого размера драка в шавке», — гласит народная мудрость, а уж из-за любви к Марине драки внутри него поприбавилось. Поэтому он не даст себя убить, а если надо будет, и сам убьет ради Марины.
В ту субботу, когда они наконец-то спали рядом, он протянул в темноте руку и пощупал ее плечо. Какое счастье — чувствовать ее так близко. Он притянул ее к себе, обнял и в очередной раз занялся с ней любовью. Кончив, они улеглись рядом, как две креветки в креветочном коктейле, и он снова сказал себе: она здесь, она здесь, она здесь.
Приложил ухо к ее спине. Расслышал один из 446 760 000 вдохов, которые она сделает в течение жизни. Один каждые шесть секунд. Десять в минуту. Да, драка в нем росла. С каждым Марининым вдохом. Никто и ничто его не сломит. Никогда. Он будет отвоевывать каждый миллиметр. Против всех и вся. Его не победить, пока дышит эта женщина в постели рядом с ним.
Худшее
Худшее, что может произойти с тобой в тюряге, — это понос. Надзиратели думают, ты притворяешься, и в медпункт тебя не ведут. Ну, терпишь, пока можешь, а потом на парашу при всех. Тебя несет, а вокруг хиханьки да хаханьки. А иногда так прихватит, что и не добежишь, остаешься весь обосранный. Сами понимаете, какой запашок. Мне такое очень стыдно. В детстве бабушка велела мне всегда закрывать дверь уборной: «Это дело личное. Другим негоже тебя за ним видеть». Столько раз это повторяла, что у меня травма осталась.
Я никого не трогаю, если меня никто не трогает. А один, по фамилии Росас, все никак успокоиться не мог. Прозвал меня Говняшкой: Говняшка то, Говняшка се. Так надоел, что я его прутом проткнул. Ему повезло, что в живот попал, а мог бы и повыше — в сердце. Четыре раз ткнул — на! на! на! на! Хотел бы убить, убил бы, а так просто паясничать отучил немного. Короче, случилась у Росаса инфекция кишечника от этого. Даже через полгода после того, как я его пырнул, он как пожрет — сразу пулей в толчок летит. Доктора сказали, это не что я ему проткнул там что-то в нутре, а просто прут — я-то его на футбольном поле нашел — был грязный и ржавый. До того ему поплохело, что вырезали кусок кишок и повесили пакетик такой для говна. Воняло, я вам скажу, знатно.
Отощал он, мешки под глазами сделались. Доктора говорили, поправится, надо просто дождаться, когда антибиотики подействуют, а они так и не подействовали. Брюхо
раздулось, как у бабы на сносях.Через год помер. Оно и к лучшему: он уже сам своей вони не выносил. Никто его тело не забирал. Он столько времени просидел, что родичи, наверное, и не помнили, что он живой. Даже мне его жалко стало, что так он умер. Под конец — это мне доктора рассказывали, я сам не видел — у него начались глюки. Все ругал кого-то. И на меня злился: мол, несправедливо это, что я здоровехонек, а он вот-вот дух испустит. В общем, помер, и хорошо: другим неповадно будет меня чмырить, когда я животом маюсь. Со временем врачи догадались, что у меня какая-то штука, которая называется «целиакия»; это значит, что у меня желудок не выдерживает никакую муку и мне нельзя есть пшеницу, ну а кухонные-то клали на это с прибором, они все готовят с этой ебучей пшеницей. То шницеля, то бутерброды с соусом, то суп с макаронами, то еще какую-нибудь хрень. Поэтому у меня такие боли и рези в животе, как у бабы в месячные.
Надзиратели у меня прут изъяли. Ничего, у меня розочка припрятана. Первому, кто меня обсмеет, полосну по шее. Болеть-то я буду, пока мне жрачку не поменяют. Уже доктора говорили с поваром, чтобы не давали мне этот глютен, или как там эта шняга называется, что я, мол, от него помереть могу. «Ну и пусть помирает», — повар сказал. Охота мне его приструнить. Просто руки отрубить, чтобы больше готовить не мог. Не может по-хорошему — будет по-плохому учиться, как Росас.
Леопольдо Гомес Сантойо
Заключенный № 29600-4
Мера наказания: двадцать два года лишения свободы за убийство, совершенное при отягчающих обстоятельствах, и разбойное нападение
Я по-прежнему не знала, что с Хосе Куаутемоком. Боялась худшего: новое начальство не знает, что он в одиночке, и его там забыли на всю оставшуюся жизнь. Я совсем забросила семью, полагая, что у Клаудио и детей все хорошо и спокойно, они счастливы. Зря я так считала. Однажды мне позвонили из школы: Мариано так торопился на переменку, что скатился с лестницы. Пришлось вызвать скорую. «Все очень серьезно, сеньора. У него, кажется, перелом черепа. Вам срочно нужно ехать в больницу», — прорыдала в трубку учительница. Я позвонила Клаудио. Мы договорились встретиться в больнице.
Водитель несся как мог. Он отлично знал город и бог весть какими закоулками срезал путь. Меня разъедало чувство вины.
Я думаю о каком-то там своем романе, а мой сын лежит в реанимации. Реальность нашла самый жесткий способ встряхнуть меня и поставить на место. Я поклялась: если он выживет, я полностью изменю свою жизнь и посвящу себя семье.
От машины я бегом помчалась ко входу в приемный покой. По тону учительницы я заключила, что, возможно, в последний раз застану его живым. Я представляла, как он лежит под трубками, обколотый обезболивающим и безмолвно, глазами, просит обнять его в последний раз. Я ворвалась и потребовала у медсестры за стойкой провести меня к сыну. Она не поняла, о ком я: «Подождите минуточку, сейчас вызову дежурного врача». Пять минут ожидания показались вечностью. Наконец появился безбородый интерн в белом халате. «У вашего сына перелом ноги», — сообщил он. Я не поняла. Учительница описала все в очень мрачных тонах. «А еще что?» Он как-то слишком долго молчал, прежде чем ответить. Я вообразила худшее. «Еще что?» — выкрикнула я. «Ну, — спокойно протянул он, — он сильно упал, было большое кровотечение. Но рана поверхностная, мы уже ее обработали».
Я все равно не успокоилась, пока не увидела Мариано. Он сидел в кресле-каталке. Правая нога загипсована, на голове, ближе к темени слева, повязка. Упал он и вправду страшно. Лежал почти без сознания под лестницей в луже крови. Некоторое время не отвечал на вопросы учительниц — поэтому одна из них и позвонила мне в таком расстройстве. И неудивительно. Белая рубашка полностью залита кровью, на голове — рана длиной сантиметров десять. К счастью, перелом оказался закрытый, и травматологи сказали, что все в лучшем виде заживет за два месяца.