Созерцатель
Шрифт:
Иван, переступив порог, поискал взглядом распятие или икону или — ныне модный — портрет императора и, не отыскав ничего подходящего, перекрестился на портрет седого бородатого царского генерала над комодом.
— Это кто? — кивнул он на портрет, то ли разглядывая, то ли узнавая. — Родственник или кто?
— Наверное, чей-то родственник. Но не мой. У меня нет ни родственников, ни предков. Этот портрет всегда был здесь. Еще когда моя бабушка была жива и когда брата еще не убили.
— Кто убил?
— Они, — тихо, с удовольствием рассмеялась Сюзи. — Они убили его. Он, конечно, еще живет среди них, но они убили в нем человека тонкого, доброго, возвышенного. Они во всех людях убивают людей. Они и во мне хотели убить человека, но я убежала от них сюда, и здесь жила, а потом перешла в другое место.
Сюзи ходила за спиной Ивана, сидевшего за столом лицом к окну, и говорила каким-то тихим тоном, беззапретным и истовым, как в последний раз, наблюдая, впрочем, не вызывают ли у Ивана беспокойство или дискомфорт ее слова.
— Сюда
— Как они убивают? — вскользь спросил Иван.
Она подошла, села рядом на бархатную танкетку, заглянула ему в лицо.
— Разве ты не знаешь про вирус Фрайберга? Ну да, это не удивительно. Все власть предержащие, чтобы оправдать свое тираническое бессилие, постарались сделать все возможное, чтобы это имя было забыто... Карл Иванович Фрайберг, петербургский химик, одновременно с химией проводил эксперименты с наследственностью, и в своей лаборатории еще в восьмидесятые годы прошлого века вывел «вирус гениальности» задолго до открытия ДНК. Ассистентом Фрайберга был юный социал-демократ, который — в видах политической борьбы и в тайне от учителя — вывел «вирус маразма», чтобы подорвать основы буржуазной культуры, которую считал главным препятствием на пути социалистической революции. Ему это удалось отчасти, но сам он погиб случайно при взрыве бомбы во время террористического акта... «Вирус маразма» в последующих событиях оказался в руках других людей... Так возникла российская социал-демократическая рабочая партия, ставшая затем партией большевиков. Совпали все условия популяционного идеологического взрыва, — безудержное распространение «вируса маразма», крах старой культуры и духовная импотенция эпохи...
Иван мрачно молчал, и Сюзи продолжала как по-писаному.
— Этот «вирус маразма», как и все живое, имеет вполне определенный запас жизненности, и сегодня можно наблюдать явное его угасание. Но в то же время этот вирус, как всякая эпидемия и пандемия, имеет некоторую инерцию движения во времени. К сожалению, сегодня уровень нашей ментальности оказался ниже предельного для выживания, и равновесие между вирусом маразма и вектором интеллекта в народе оказывается весьма неустойчивым. Мы все на краю гибели.... И если ты не врешь, и тебе удастся установить контакт с теми, другими, мы могли бы помочь общему спасению...
— Ладно, посмотрим, как получится, — мрачно резюмировал Иван. — А сама-то ты где станешь пребывать?
— У какой-нибудь старушки поселюсь, — туманно ответила Сюзи. — В городе много старушек, осколков прежней цивилизации, страдающих одиночеством и забытьем прошлого. Они всегда рады, если я живу по очереди неделю-две у некоторых...
— Ты что ж, одна на свете? — спросил он неласково и угрюмо, поскольку полагал одиночество одновременно грехом гордыни и наградой за величие души.
— Зачем одна? — отозвалась Сюзи с беспечной веселостью. — Одной в мире страшно, потеряешься. Я же говорила, есть у меня брат. Брат мой — враг мой, — она коротко рассмеялась. — И девка есть приблудная. — Сюзи помедлила, размышляя, надо ли откровенничать, и решительно закончила. — Девчонка одна, годов тринадцати. Сбежала из детского дома. Били ее там и старшие, и воспитатели, вот и сбежала. Я ее и приняла, теперь она самостоятельничает. А ее и не искал никто, ничья. Другое имя ей дала, документы смастерила, вот и живет со мной. У меня есть еще один запасной чердачок без адреса, там и обитаемся. Девка хорошая, ласковая, способная. Рисует хорошо, все больше духовное, непонятное...
— Женщине нельзя рисовать духовное, — строго усмехнулся Иван, — ее бесы под руку толкают.
— Это ничего, что бесы, — задумчиво сказала Сюзи, — Господь всех прощает, и этот грех ей проститься...
— У тебя что, образование? Говоришь слишком грамотно.
— У кого ж его нынче нет, вашего образования? Я, как все, ношу в себе некий образ, вот он и образовывает, — она слабо улыбнулась, тихо, по-вечернему, улыбка как ирония зимы вслед весеннему буйству.
— Что ж это за «некий образ»?
— Точно не знаю, — она движением плеч изобразила недоумение. — Может быть, это совесть? — вопросила она с хитрой надеждой.
Он закашлялся от неожиданности гулко, будто в трубу.
— Скажешь тоже... совесть! — отмахивался он, смеясь и кашляя. — Совесть! Это значит приписывать предмету несвойственные ему качества, — курице орлиную зоркость, преступнику жажду милосердия...
— Тогда что-то другое есть «некий образ», — согласилась она. — Может, это достоинство менталитета?
Он прекратил злой смех:
— Вот это уже серьезно.
— Послушай, — сказала она с каким-то детским вызовом, — зачем тебе моя мансарда? Ну да, всякие твои прозрения в небо и прочее, а все-таки — зачем? Ну, звезды, пришельцы, а все-таки?
Его грубое лицо, неумело вырубленное из бросового материала, распахнулось улыбкой.
— Много будешь знать, девочка, скоро состаришься.
— Какая я тебе девочка! — ее лицо зарозовело от гнева.
— Не сердись, потом как-нибудь разговоримся. Ты можешь вспомнить свой собственный голос? — спросил он. — Тот единственный твой, непохожий ни на чей, неповторимый голос, которым
ты говоришь миру? Нет? Так и человечество не в состоянии вспомнить свой голос и потому прислушивается к самому себе и ко Вселенной в надежде услышать хотя бы эхо, отголосок себя... Современный менталитет болен хроническим абсурдом, как мы с тобой установили... Кто знает, вдруг именно отсюда, из твоей конуры, я услышу голоса вечности, — он произнес это так серьезно, что Сюзи не могла ни согласиться, ни рассмеяться, и ушла.В те дни, когда брань в сторону правительства неслась отовсюду и если на вороту не висла, но и не рассеивала мглы предстоящего; когда публика в одночасье единым общим порывом впала в политику, и если не находила в сем личного удовольствия, то исполняла некий требуемый социальный ритуал; когда пропастью между правящими «верхами» и бесправными «низами» стал прилавок магазина, и с одной стороны его стало еще более пусто, а с другой густо; когда священнослужители и вероисповедальники вышли в народ не только в помыслах сеять доброе и вечное, но и в чаянии спасти пусть малую долю из разметенного историей душевного богатства; когда многие люди искусства, оставя без присмотра возвышенное, пустились, в целях очищения от скверны отступничества, осваивать падаль безвременья и стерво истории; когда писатели чуть не дрались за право любить народ, и иногда действительно дрались, и не только на перьях, и это добавляло злорадства скептикам, убеждавшимся, что нынешний интеллигент не чин, не звание, а переходная ступень от говенности в вонючесть; когда восточно-европейская идеология, скудная умственная жвачка обчищенных на протяжении десятилетий, в корчах испускала стоны умирания, не приказывая никому долго жить, поскольку не имела родственников; когда во множестве обретали государственный статус и вызывали интерес граждан многие астрологи, экстрасенсы, предсказатели, колдуны, чародеи и члены парламентов, поскольку любой завтрашний день мог принести все, что угодно, но не то, чего от него ожидали; когда в тумане неопределенного будущего вновь забрезжили расплывчатые очертания мессианского славянизма; когда все, включая пролетариат, забывший лицо и имя свое, потеряли последние цепи тоталитаризма и теперь не ведали, что же делать с такой непривычной и неприемистой свободой ума; когда армия разоружалась, и солдатские зимние байковые портянки перекраивались на панталоны малоимущим старушкам, — в Петербурге в квартире неподалеку от Симеоновского моста через Фонтанку на тайную вечерю собралась группа сумасшедших заговорщиков.
Их было пятеро, членов совещательного совета, трое мужчин и две женщины. Лет жизни им было по-разному и одинаково, — безумие уравнивает всех в данной точке времени и отменяет ощутимое значение начал и концов. Разум, полагали они, может существовать только в страдании, отсутствие страдания делает разум лишним для ощущения счастья, но страдание, долгое и несмертельное, само становится привычным и даже милым сердцу, как родственная нищета всего народа. Подобное страдание может заменять разум, и в этом случае он теряет свой космический генезис и опускается до уровня ниже пупка. Все пятеро были обществом признаны сошедшими с ума, то есть неответственными и одновременно неопасными для окружающих, что и подтверждалось наличием документов психиатрических лечебниц, вынужденных признать свое бессилие в восстановлении разума. Сами же эти пятеро полагали безумным остальной мир, доказывающий свое безумие не только неостановимой эволюцией к гибели, но и ежедневными речами, постановлениями и распоряжениями начальников ни о чем и обо всем на свете, что подтверждало, что холостое движение мысли есть напрасная и преступная трата ценного мозгового вещества, вырабатываемого природой для согласованного устройства всей жизни на земле и за ее пределами. Традиция, укоренившаяся на Руси в послепетровские времена, — знать за истинное лишь одно направление ума, узаконенное указами и предписаниями чиновников, движущей силой которых был страх, — традиция эта, несколько ослабевшая в означенный период, теперь дышала на ладан, как угасающий рассудок, место последнего упокоения надежды на прощение: разгул свободы слова и ярмарочный пир демократии симулировали и стимулировали друг друга с коэффициентом полезного действия, равного перпетуум мобиле, и продлевали агонию чаемой радости в предчувствии отчаяния. Похмелье — головоломный итог любой революции, в каком бы деле и в какой бы стране это не происходило, и потому разум рисковал затеряться — лишенный главного своего бытия — в бескрайней бесцельности логики и никогда не вернуться в понимание своего континуума. Когнитивность приговорена была, как ослепшая и запаршивевшая лошадь, тащить телегу материальных результатов.
Эти пятеро называли себя СОС — страховым обществом сознания — и, признавая себя подлинными воителями против заразы безумия этого мира, надеялись когда-нибудь обрести тьму сторонников и овладеть усилиями вечности в направлении такого устройства порядка, в котором все оставшиеся и уберегшиеся от болезни века могут жить счастливо и долго.
— Если б кто-нибудь сказал, куда же все-таки мы едем? — спросил один из действительных членов общества, пегобородый Амвросий, чей стаж безумия, безумный стаж, вызвал бы почтение у всякого, кто рискнул бы сойтись с ним в беседе на территории любого предмета недоумения или разногласия. Амвросий с суровой благосклонностью и волевой добротой обвел взглядом лица присутствующих и остался удовлетворен общим отсветом неосознанной тревоги и энергии сомнения, родимыми свойствами россиянина.